Уехал на Урал и где-то работал там при храме и жил… В подробности я не вдавался, есть вещи, о которых нельзя спрашивать. Значит — так надо. Значит — этого потребовала душа. И пошел человек в веру… И слава Богу! В общем, я его не о чем не расспрашивал, принимал таким, какой есть.
Приезжая в Москву по своим религиозным делам, он ненадолго забегал в общежитие повидаться… Не мог утерпеть! А, забежав на секунду, обычно засиживался и… оставался, располагался основательно. В последнее время все больше у меня гостил. А я всегда жил один в комнате. И всегда кто-нибудь да стоял у меня на постое. И Валерий Яковлевич — тоже.
Приезжал он на денек, на два, но задерживался, зависал, недели на две, как минимум, а то и на месяц, как уж получалось… Все-таки все здесь у него — родное: и Литинститут, и общежитие — особенно, никак мимо него не пройдешь… Вот он и заходил, наведывался… И правильно делал, он же живой человек, а душа жаждет встреч и общения.
А потом — страдал… Все вздыхал, каялся, дескать, нагрешил… А я ему говорил: «Ничего, Валерий Яковлевич, поди, простят, что задержался и деньги казенные потратил… Ты же не убивал, не грабил, обязательно простят, все обойдется…» Но он все равно сильно мучился, не мог себе места найти… И все приговаривал: «О-хо-хо-хо!» — охал… И я тоже сокрушался, что приехал он по одним делам в хорошее место, а попал не в очень хорошее, даже злостное, и другими делами занялся… Очень мне его жалко было.
И одет он был в свой последний приезд как-то бедновато: в фуфаечке… По меркам Москвы, так это не очень уж и шикарно. Потом я уже понял, что все это глупости, конечно. Главное — чтоб чисто, уютно и тепло было.
А он фуфаечкой очень был доволен. Все оглаживал ее: «Ох, и фуфаечка у меня… Ни у кого такой нет!» А фуфаечка, правда, новенькая совсем была, красиво отстроченная, толстая, наверное, очень теплая. А под этой фуфаечкой у него еще одна фуфаечка обнаружилась, но без рукавов — жилетка стеганая! А что? Правильно. Чтоб не замерзнуть на Урале, там холода — страшные… Я, когда увидел ее, даже обрадовался, словно что-то родное увидел.
— Ух, ты, — говорю, — какая славная жилеточка! У меня в таких родители в Сибири ходят… Дашь поносить?
Он мне дал, но я — отказался. Я же в шутку спросил.
И еще сумочки у него с собой были, две котомочки тряпичные, кто-то пошил, позаботился о нем… В одной — книги лежали, в другой — еще какие-то вещи, необходимые в дороге. Какие книги, я не знаю, я не заглядывал… Но, наверное, нужные, может быть, самые нужные в жизни…
Так узнал я Валерия Яковлевича — еще одним человеком, отошедшим — или только пытающимся отойти? — от славы мирской к славе Божьей…
Конечно, трудно ему было на этом пути… Везде его опасности подстерегали, покушались враги во всех обличьях… И еще — страсти душили… Особенно — в общежитии. Вот он и не выдерживал, попадал под дурное влияние знакомых и друзей, а потом — страдал… И все пытался в такой грустный момент своим присутствием мне не очень навязываться, боялся лишний раз побеспокоить.
Лежим, бывало, на кроватях молчком, в тряпочку помалкиваем… Что говорить-то? Вчера — праздник шумел, сегодня — расплата. Он изредка охает. «О-хо-хо-хо-хо…» Я сам лежу страдаю, стараюсь себя чем-нибудь занять, книгу в руках держу… Потом он поднимется и в туалет соберется, в носках… Я ему — страдальчески:
— Валерий Яковлевич, ты хоть тапки-то надень! Что ж ты в туалет босиком пошел?
А он улыбнется как-то по-детски и скажет виновато:
— Ничего, Саша, ты не беспокойся… Все нормально… О-хо-хо… — и так и пойдет в туалет… Никак не хотел тапки надевать, чтоб меня лишний раз не побеспокоить.
А в туалете у нас — мокрота страшная была… И не только мокрота, еще и чего похлеще попадалось! Много у нас людей безалаберных проживало… Особенно нерусских. Они дипломы получали, уезжали, а туалетом пользоваться не научились… Я-то ведь только из этих соображений тапки ему предлагал, ратовал, так сказать, за культуру быта… А он из вежливости отказывался, босиком ходил… «Ну, — думаю, — Валерий Яковлевич, совсем ты опростился, так-то уж нельзя!»
А он придет в мокрых носках, уляжется и только покряхтывает.
А мне смешно и грустно: вот же друг у меня какой скромный, никак тапки надевать не хочет! Боится мне этим лишнее неудобство причинить.
Был он очень пластичный, ступал всегда мягко, аккуратно, как бы пританцовывая… Как человек, который серьезно занимался танцами или каким-либо видом единоборств. Неизвестно… А может, это у него от природы было? И вот за этой легкостью походки, за мягкой поступью чувствовал я в нем скрытую силу физическую, страшную, но он ни разу ее не показал, ничем не выказал. Бывало иногда так, что дураки ему в лицо кулаками совали… А он только улыбался и говорил: «Да что же вы, ребята, что вы? Не надо…» С грустью шептал… Сам же за них, за этих дураков переживал. Но — не поднял ни на кого руки, а мог бы убить щелчком.
Побывав в общежитии, получив и радость, и горе, потихоньку Валерий Яковлевич уезжал… Собирался с силами, одевал на безрукавку — теплую фуфаечку, забирал свои тряпичные сумочки, котомочки, — и уезжал… Грустно мне было на него глядеть, до слез жалко… Не знаю почему! Человек он сильный и мужественный, а все равно — жалко.
Однажды долг у меня денежный завис в общежитии, не очень большой, но категоричный… Так что отдать надо было немедленно, я слово дал. А взять было неоткуда. Валерий Яковлевич спросил, сколько я должен? Съездил к кому-то в Москве и привез деньги… Не знаю, где уж он их взял, но выручил меня сильно. Так что я у него в долгу, Он, наверное, уже давно забыл, а я помню. Сейчас, видя повсюду наглых и пустых людей, добившихся успехa и сиюминутной славы, ставших всенародными божками и болванчиками и поучающими, как правильно жить, я — только удивляюсь: откуда в них столько самоуверенности и пафоса? Некоторых из них я даже когда-то знал… И нет удивлению моему предела… Тогда мне хочется сказать:
— Смири гордыню, чувак!
И я вспоминаю Валерия Яковлевича — в новой фуфаечке, с котомочками в руках, кротко и смиренно собравшегося в путь… И кланяюсь ему, и прошу прощенья… За себя и за других.
НЕСКРОМНЫЕ ПОЦЕЛУИ
Вдруг взялись у нас в Литинституте все целоваться друг с другом… Где не увидят — там и целуются. И во дворе, и в коридоре, и прямо в аудитории…
Вначале девушки пошли друг друга чмокать — в щечки, в губки, по-дружески так… И при встрече, и при расставании. Мол, пока-пока, милый дружок, до скорой встречи завтра. Пусть ты мне приснишься, а я — тебе… Конечно, так — хорошо. Вроде, как и ночью не расстаешься. Иногда и из ребят кого-нибудь чмокнут — в щеку, в губы… Тоже по-дружески, не в засос. В засос-то сразу — неудобно. Все-таки Герцен рядом, да еще трезвыми. Так что, поцеловали скромно и ненавязчиво — и все. Мол, пока-пока, пацаны, пусть мы вам приснимся, а вы — нам… Но только так, конечно… без кошмарных посягательств. Чисто в поэтических образах.
Так и вошло это в привычку — поцелуи и поцелуйчики в порядке вещей стали. Девушки — с девушками и девушки — с ребятами. И правильно. Хорошо. Потому что все в Литинституте — родная и любящая семья. Так и должно быть.
Но потом вдруг и парни — мужики! — стали между собой поцелуями обмениваться… Для начала хлопнут ручищами по плечам, а потом — раз! — и в губы, в губищи давай друг друга лобызать… И еще — приобнимуться. И при встрече, и при расставании — каждый божий день начали обмениваться поцелуями. Да так хорошо, крепко и сладко, ну… по-дружески, одним словом. Дескать, рады поприветствовать и попрощаться — тоже. Делали, конечно, это не все, а группка своих в доску интеллигентных ребят и интеллектуалов.
Вначале дико было на все это смотреть. Никоторые — кто из деревни даже шарахались, глядеть от отвращения не могли. Девушки-то — ладно, пусть целуются на здоровье, в порядке вещей. И девушки с парнями — тоже очень хорошо. А тут — мужики с мужиками. Губищи раскатают и лезут губищами друг к другу… Какие-то уж очень нескромные поцелуи получаются, с какой стороны не посмотри.