Выбрать главу

— А ты найдешь себе других любовников!

— Мартин!

— Прости, Элизабет. Я не хотел этого сказать.

— Ну что ж, я доверчива.

— Правда нет, верь мне! О, Элизабет, если бы я мог сейчас говорить с тобой, как в начале лета!

— А лето было таким чудесным.

— Да, довольно хорошее лето. — Мартин подавил вздох и сменил интонацию: — Этот Шопен все же гений. Как ты считаешь?

— У него есть пара. Среди поэтов.

— Кого ты имеешь в виду?

— Тебя и твою сказку любви. Ты умеешь не хуже Шопена затронуть чувствительные нервы в душе человека.

— Это похвала?

— Конечно. Но берегитесь, эротики и меланхолики, вы не зря обратили меня в свою веру! В будущем я стану играть такую музыку, что донжуаны высшего света покажутся наивными, как соблазненные сельские девушки.

— Буду ждать.

— Сделай это, мой дорогой!.. Два месяца назад я была твердо убеждена, что я истинный дьявол, а теперь вижу, что была тогда сущим ягненком, с белоснежной шерсткой и голубой ленточкой с колокольчиком на шее.

— Чрезвычайно забавно! А теперь?

— А теперь все перевернулось. Раньше музыка была для меня всем — мой бог, а я лишь набожная служанка. Теперь и искусство должно служить мне… И это называется ночной праздник?! Мы сидим как на похоронах.

— А покойник-то кто?

— Глупости! Позволь, я положу тебе голову на колени, а ты дай мне вина! И потом давай еще и споем…

Пока в саду на земле лежали и жухли лепестки роз, таяла и увядала любовь поэта и пианистки. Наступили вечера, когда они, вернувшись с прогулки, каждый поодиночке, часами сидели, затаив в сердцах горечь, друг против друга: Элизабет — раздосадованная и неудовлетворенная, поэт — огорченный и раненный до самой глубины своей измученной, нездоровой души.

— Ты, собственно, мог бы написать историю этого веселого лета, — сказала она однажды. — Если у тебя все получится, родится книга, которую люди будут читать не отрываясь. Я даже разрешаю тебе назвать мое имя, это всегда производит впечатление. Ах, бог ты мой, как хочется прославиться, жизнь так коротка! А тогда люди будут указывать на меня пальцем и говорить друг другу: это та самая знаменитая возлюбленная, которую поэт, когда она лежала голая, осыпал красными настурциями и воспел потом в стихах ее необычайной красоты затылок. Целый месяц он сам одевал ее и раздевал…

— Возможно, я так и сделаю. Я достаточно вульгарен и низок для этого, да и ты тоже.

— Ну уж! Между прочим, я намереваюсь в ближайшем будущем дать концерт в Баден-Бадене. На днях они сделали мне такое предложение. Ты поедешь со мной?

— Исключается! И когда концерт?

— Через восемь дней.

— Ты действительно намерена ехать?

— Сегодня я дам согласие. А в оставшиеся дни мне придется подналечь на программу — буду усиленно репетировать. Потом один день туда, на другой я дам концерт, а на третий уеду. Через Люцерн — Базель…

Мартин знал — она не вернется. За день до отъезда дьявольская красота ее тела еще раз взяла над ним верх, и он, заключив в объятия, осыпал Элизабет поцелуями. Еще раз прежний дурман охватил его измученное сердце, и, наслаждаясь любовью, он забыл все горести последних дней. А дальше она уехала.

В газете он прочитал:

Игра знаменитой артистки повергла ценителей музыки в изумление. Ее блистательной техникой и виртуозностью владения инструментом мы всегда восхищались и раньше, но в программе концерта и исполнении произошли неожиданные изменения, поразившие нас в этот вечер. Пианистка играла Второй ноктюрн Шопена и вариации на эту тему, продемонстрировав совершенно иную манеру игры по сравнению с прежней. Холодная и строгая классика уступила место на диво живому, необычайно пленительному музицированию. Мы поздравляем великую пианистку с началом новой, блистательной эпохи в ее исполнительском мастерстве…

Так мир приветствовал расставание художника-исполнителя с его былым идеалом.

Мартин ждал четыре дня, пять дней. Элизабет не появлялась. На шестой и седьмой день Мартин закрылся в своем кабинете. В непрекращающейся борьбе с навязчивыми картинами больного воображения и жгучей потребностью разразиться рыданиями, безутешный, он провел изнурительные часы. С полным горечи сердцем он призывал свои мысли к порядку, призывал неотступно и строго, и искал выхода для надвигающегося на него будущего. С трудом подавлял он к себе отвращение. Он не находил в своей жизни, своей плоти и мыслях ничего, что не позорило бы его, не пятнало и не было недостойным — вся атмосфера дома казалась ему грязной, все напоминало об утробных вздохах в порыве извращенной страсти, дышало потом их похотливых тел.