Брэдли ненавидел Италию, проклинал её жаркое солнце, а, когда приходилось пить с молоденькими, смуглыми лейтенантами, которые всё время смеялись, оттого что война кончилась, а они остались живы, с особенной силой чувствовал себя стариком. Однако было в нём что-то привлекательное, делавшее его неотразимым для женщин. Их возбуждал его хриплый, прокуренный голос, хищный, с горбинкой нос. Они не могли устоять перед глазами, прозрачными, как озера Пенсильвании, и небольшим, глубоким шрамом на левой щеке, полученным ещё до войны на память о мексиканской границе.
И всё же он удивился, когда Франческа призналась ему в любви.
— Ты совсем юная… — ворочал он непослушным, распухшим вдруг языком.
— Итальянки созревают рано…
— Но почему — я? — разводил он руками. — Вокруг столько синьоров…
— Наши мужчины слабые, а ты — сильный…
Он слышал это множество раз, и всё равно ему было приятно.
Теперь вечерами Брэдли ждал стук каблучков на лестнице — Франческа прибегала к нему после школы, с порога бросалась на шею, обдавая свежестью юного тела, шептала итальянские слова, не требовавшие перевода. Брэдли льстила эта связь: раньше он ходил в бордели к размалёванным, грубым проституткам, а тут — хрупкая, глазастая девочка. И он дарил ей конфеты, бусы… «Для малышей», — уговаривал Брэдли, когда Франческа отказывалась. Она была старшей — во дворе с визгом носились её братья и сёстры, которых Брэдли никак не мог сосчитать.
«Пора…» — вырывалась Франческа, едва опускались быстрые итальянские сумерки. Брэдли не провожал. Как-то раз Франческа искала зеркальце, нетерпеливо, по-женски перетряхивала сумочку, и на постель тяжело вывалился кривой, остро отточенный нож.
— Чтобы постоять за себя… — нахмурилась она.
— И ты способна? — усмехнулся Брэдли.
— Не сомневайся…
Она жила с крикливой, усатой матерью, вечно колдовавшей над ржавым, дымившимся корытом, и с пропахшим чесноком отцом, горбившимся перед домом в рваном плетёном кресле. Глядя на мать, Брэдли видел будущее Франчески. Скоро она выйдет замуж за какого-нибудь лавочника — итальянцы все торгаши, — расплывётся, нарожает кучу грязных, бойких детей.
«Колючий…» — притворно сердилась Франческа, раскрыв губы для прощального поцелуя. Она убегала, а Брэдли шёл в ближайший бар, забываясь там до утра.
Сошёлся он с ней от скуки, как сходятся с туземкой в чужой стране, не придавая особого значения. К тому же один раз Брэдли уже был женат и не вынес из брака ничего хорошего.
— А какая у тебя была жена? — спрашивала Франческа, и её глаза вспыхивали в темноте, как угольки.
— Помешанная на независимости, — дымил сигаретой Брэдли. — Американкам с детства долбят про мужской шовинизм.
— Мы не такие, — успокаивалась Франческа. — Женщина создана для мужчины.
Она льнула к нему, перебирая на шее колечки волос, прижималась маленькой, с острыми сосками грудью.
А Брэдли опять вспоминал её мать.
Плыли месяцы. Громыхавший трамвай ежедневно вёз Брэдли на городскую окраину, где на базе за колючей проволокой итальянский сменялся его родным. Брэдли отворачивался к окну, глядел на плывшие мимо дома, блестевшее в проёмах море. Он редко посматривал в салон — на его форму косились, а он видел в местных только попрошаек. Однажды с ним ехали две располневшие матроны, занявшие половину вагона. «Берите четыре билета», — оскалился водитель. Они набросились на него, как фурии, готовые сожрать. Особенно свирепствовала похожая на бегемота, с пунцовой, отвисшей губой. Брызгая слюной, она наверняка бы выцарапала ему глаза, если бы умела водить сама. Но Брэдли всего этого не замечал. Он не мог оторваться от красивого подростка, ехавшего с ними. Стройный, с гладкой, девичьей кожей и мраморным лицом, он сильно отличался от коротконогих соотечественников, которых Брэдли про себя звал «павианами». Заметив пристальный взгляд, он смущённо опустил глаза, однако Брэдли видел, как дрожат его длинные, пушистые ресницы. На них стали оборачиваться, но Брэдли, отбросив приличия, подошёл и, цепляясь вспотевшими ладонями за поручень, как журавль, склонился над сидящим. Матроны, почувствовав вспыхнувший в нём огонь, постарались втиснуться, оттереть его от мальчика. Брэдли не поддавался. На большее они не решались: американец — не водитель. «Рикардо, вставай — приехали!» — нашлась, наконец, губастая, и прежде чем сойти, они ещё пару остановок пропускали у двери входящих. Брэдли опаздывал, но, как привязанный, отправился за ними. Свернув в переулок, они торопливо обогнули квартал, и, обернувшись на парадной лестнице, вошли в старинный особняк со сверзившимися по бокам львами. У этого дома Брэдли провёл всю ночь. Он стоял под фонарём, отбрасывая на мостовую длинную тень, и всматривался в зажжённые, насквозь просвечивающие в темноте окна. Его мир перевернулся. Он бросил пить, вынул из шкафа помятый галстук, стал аккуратно бриться. Франческа была бы довольна, но она напрасно ждала его — после службы Брэдли шёл к дому со львами и, как часовой, нёс караул до утра. Страсть, захватившая его, была преступной, но он ничего не мог сделать. Он чувствовал себя мухой на клейкой бумаге, которая, взлетев, оставляет на ней свои лапки. По служебным каналам он выяснил, что особняк принадлежит знатной, обнищавшей в войну семье, которая сотрудничала с прежним режимом. А по обрывкам разговоров, доносившихся из окна, догадался, что Рикардо приехал на каникулы. Аристократам он приходился дальним родственником, и его отправили к морю поправлять здоровье.