Я открыл рот, поражённый внезапной догадкой.
— Да-да, — кивнул он, — бывший муж — это я… Но не мог же от себя писать…
Он поморщился, почесав затылок, словно собирал горстью воспоминания.
— Я, когда про ванну услышал, растерялся, а тут ещё Зоя, вторая жена, над душой стоит, за рукав дёргает. Я и молчу. Лена тогда первой трубку повесила. А тот, в будке, сразу и прорезался. «Болван, — орёт, — скорей её адрес!» И глаза мне открыл. Я потом сразу перезвонил, но Лена уже не подошла…
Архип Горегляд вынул из кармана окурок, чиркнул спичками с моего стола.
— А потом я струсил, думаю, лучше сразу отрезать. Уговорил себя, будто ничего не случилось, и остался дома. Никогда себе этого не прощу, никогда. Оттого, может, и пью.
Я смотрел на него и чувствовал, как в меня заползает его грех.
— А теперь, значит, на своей подлости решили ещё и подработать?
Он жадно затянулся.
— А Зоя? Дети?
Я молча принял рукопись.
А через несколько лет я встречал Рождество у супругов Казариных, принимавших меня, как старосветские помещики. Валентин Егорович разливал чай, пока жена готовила на кухне. «У судьбы столько поворотов — чёрт ногу сломит, — щурился хозяин, размешивая сахар. — Хотите, расскажу историю? Ей уже лет десять. А началась она под Рождество. Меня одиночество тогда волком грызло, всё не складывалось: сорок уже, ни кола, ни двора. Засиделся я в ресторане, приятели, все семейные, выпив со мной рюмку, другую, по домам разбрелись, а мне — куда идти? Набрался больше обычного, вышел, а кругом — ни души, мороз лютый, пурга. Тащусь, как собака, у которой плохой хозяин, весь мир проклинаю. И так на душе горько-обидно, что никому-то не нужен — прямо до слёз! А тут ещё ветер под воротник лезет, плакать, и то холодно, сосульки бороду облепили, как ёлочные украшения… Да вы пейте чай-то — остынет…» Валентин Егорович звякнул блюдцем, подкладывая мне варенье. «Колышет меня в потёмках, как водоросль, иду на фонарь, а под ним — телефонная будка. Вот, думаю, мой теремок, домой-то всегда успею, дома то ждёт „одна лютая тоска“, как в песне поётся. Протиснулся, выключатель нащупал, стою, перебираю в голове, кому позвонить — тем нельзя, этим не хочется, а тут слышу в трубке голоса. Неудобно, конечно, но любопытство разобрало, хоть какое-то развлечение. Оказалось, муж с бывшей женой разговаривают: жена только что из больницы — отравиться пыталась, вот муж и выведывал — не из-за него ли. Поначалу вкрадчиво так, осторожно, поддержать её старался — сам-то другую семью завёл, вот и чувствовал вину. А потом начал себя выгораживать, совесть успокаивать. И даже с равнодушием каким-то. Эх, думаю, не те слова ты, брат, находишь, не те! А с другой стороны, откуда другие взять, что тут скажешь? И всё же чёрствым он мне показался, жестоким. То вроде кается, то в наступление переходит. Я с ноги на ногу переминаюсь, наледь на резиновом коврике подошвы жжёт, ухо сейчас отвалится, однако ж, оторваться не могу. Вот, думаю, кому-то на свете хуже моего. А тут он уж полную бестактность допускает — предлагает ей к жене его новой приехать. Это же надо додуматься! Или расчёт у него был тонкий: знал ведь, что откажется? Женщина пробормотала, что уже поздно, а потом всплакнула, и всё тише, тише… Будто уплывает: голос слабеет, едва доносится. А он поломался для вида, вроде долг исполнял, и говорит: „Плохо слышу, у тебя вода шумит. Ах, ты из ванной…“ И рад, видно, разговор прекратить. Я отрезвел совсем. Вот, думаю, дела! И тут меня будто током ударило: Да она же опять с жизнью счёты сводит! Не знаю, как до меня дошло, точно глаза на том конце провода выросли. Вижу, как трубка о пол глухо стукнулась, а её вода красная заливает! Муж: „Алло, алло…“ Молчание. А его самого уже теребят, чувствую, сейчас трубку повесит! Меня пот прошиб, стою, как громом поражённый. А потом заорал, не помня себя: „Адрес её, быстро!“ Он от неожиданности и выложил. Оказалось, на соседней улице. Бросился я на ватных ногах, влетел в подъезд. Какие уж подобрал слова, когда дверь выломал, и не помню. „Скорая“ спрашивает: „Вы кто?“ А я, не моргнув глазом: „Муж“».
Валентин Егорович пригладил седину и уставился в тёмный угол.
— Тебе помочь? — спросил он жену, вносившую блюдо с огромным пирогом.
— Ну что ты, милый, я сама.
Елена Петровна, опустив пирог на стол, стала нарезать.
И тут я заметил у неё на запястье три белых шрама.
«Старлетка»
Анне Леонардовне исполнилось сорок лет, половину из которых она преподавала математику. Поколения студентов звали её «классной дамой», а коллеги считали «синим чулком». Анна Леонардовна знала об этом и гордилась. А дома, как тургеневская девушка, вела дневник.