Жена Соломона брила голову и носила парик, как предписывает вера. Но все знали, что у неё редкие, некрасивые волосы. Зато под её тенью плавился асфальт, а от изображений трескались зеркала. Такие дерутся за своё счастье, не понимая, что силой можно добиться всего, кроме любви. Связать с кем-то судьбу — значит для них своровать чужую, подменив её своей. Они не хотят меняться судьбами с кем попало, долго выбирают, а в конце остаются одни. В постели они бывают сами по себе, делая мужчин одинокими. Рядом с ними чувствуешь себя так, будто ешь в субботу некошерное, и они заставляют думать, что все женщины одинаковы.
А Соломон был большим ребёнком, ходил в мятых брюках и обедал в студенческой столовой.
— Шолом, — подсела я, составляя посуду с подноса. — Можно сдать вам экзамен?
Он поднял глаза.
— Ваше имя?
— Суламифь…
Была суббота, цвели каштаны, мы гуляли по бульварам, и вместо экзамена я рассказывала про южный городок, в котором родилась, про талмудистов в долгополых кафтанах и шляпах с висящими по бокам пейсами, про деда, который был кучером, носил пышную бороду, чёрный лапсердак, употреблял вместо немецкого идиш, вместо испанского — ладино, а по-русски говорил с местечковым акцентом. Все три языка дед считал родными, перепрыгивал с одного на другой, как воробей по веткам. Он верил, что сефарды расселились из гетто, а мы, ашкенази, произошли от тринадцатого колена Израилева, которое было утеряно, — от хазар. На своей двуколке дед носился по всему городу, а его нос, рассекая воздух, напоминал извозчика, дремлющего на козлах. Случалось ему подвозить и к церкви. И тогда на него косились.
— Что, стыдно верить с нами в одного Бога? — поглаживал бороду дед, пока с ним расплачивались. — Верить в одного Бога — всё равно, что есть с одной ложки…
И поспешно стегал лошадь.
— Береги пейсы, жидовин, — кричали ему вслед.
Умер дед вместе со своей профессией, когда дороги оседлали авто, а лихачей сменили шофёры. Его эпитафия может служить каждому еврею:
Искал Б-га.
С властями не дружил.
День пролетел, как бабочка, а когда опустился вечер, мы постучались в гостиницу. В номере не было занавесок, и уличный фонарь, свисая к кровати, заменял лампу. Наши тела сомкнулись, как ладони при пожатии, и Соломон убедился, что не все женщины одинаковы.
А утром явилась его жена. Горячилась так, что парик покрылся потом, стыдила, будто поливала чесночным соусом, вспоминая о грехе.
— Грех — оборотная сторона добродетели, — огрызнулась я, — нет греха — нет и добродетели!
Она хлопнула дверью. А я вспомнила мать, говорившую, что холодная женщина становится ведьмой. Вместо мужского «жезла» она использует метлу — летая на ней, получает удовольствие, которого не может достичь иначе. А ещё я подумала, что люди всё подменяют: вместо совести у них закон, вместо исповеди — анкета, а любовь они выселили за черту оседлости. И потому их дни, как зёрна, которые клюет курица, а ночи, как разорванный в клочья пиратский флаг.
Университет я оставила с ощущением, что знаю меньше, чем при поступлении, и из столицы, где ходят узкими муравьиными тропами, убежала с Соломоном на край света, где мир лежит в первозданной чистоте. В соснах там шумел ветер, и море билось о скалы, как песнь песней. О, возлюбленная моя, зубы твои, как стадо овец, сгрудившихся у водопоя! Мы жили в домике с саманными стенами, крышей из пальмовых листьев и окном с обращённым внутрь зеркалом вместо стекла. Мы ели дикий мед с орехами, и в саду у нас, как в раю, росли яблони. Днём, когда в сухих водорослях на берегу мы собирали устриц, нас оглушали крики чаек. Вытащив из воды рыбу, они выпускали её из когтей, чтобы подхватить на лету клювом.
— Так добыча для них превращается в птицу, — щурился Соломон.
— В отличие от других еврей страдает не страхом кастрации, но — ужасом бесконечного обрезания…
Соломон улыбнулся.
— На всё есть тысяча объяснений, и все правильные. Хотя верного — ни одного. Поэтому важнее не отыскать правду, а убедить в ней других…
Так я поняла, что люблю его даже тогда, когда ненавижу.
В нашем царстве мы кормили друг друга яблокам, и были мудры, как змеи. Ночью к нам спускались ангелы, а на рассвете пастухи, как волхвы, приносили козье молоко. Целый день мы бродили, прикрываясь ладонью от солнца, а вечером поднимались в горы, в увитую плющом беседку, слушать тишину, как раньше на концертах — музыку. Молчание вдвоём отличается от молчания зала, а отсутствие звуков — от космического безмолвия. Тишина зависит от того, есть ли поблизости спящий, тикают ли часы, бывает, от неё глохнут, ведь она звенит так, что закладывает уши. В беседке наши мысли, как влюблённые, встречались со словами и, умирая, рождали особую тишину, которую, как льдинку, можно сломать даже шёпотом.