Его неудержимо тянуло сюда, и с трепетом, вполне им осознанным, он шел сюда, как на встречу с любимым другом или как на свидание со своим прошлым. Он проходил в эту низкую арку, что по соседству с шашлычной «Риони», и, преодолев темное, волнующее пространство, попадал в далекий — свой мир.
Долго стоял здесь в сторонке, стараясь никому не попасть на глаза, потому что боялся вторжения в ему одному принадлежащие воспоминания, вслушивался в чужие, незнакомые голоса и слышал в них голоса ушедших друзей, а в этих мальчишках, беззаботно гоняющих мяч под березами, что он посадил, видел себя. Он не думал тогда, в то далекое время, что еще немного — и небо над ним разверзнется и жизнь протащит его через жестокие испытания.
Эти мальчишки тоже ни о чем таком пока что не думали.
Ольга всегда знала, что ее муж любил один приходить в этот двор, и никогда не пыталась пойти вместе с ним, потому что знала: тот мир принадлежит только ему, она в нем чужая.
Теперь, когда Булата не стало, она вдруг почувствовала, что и ей двор сделался тоже родным. Будто он в наследство оставил ей это богатство.
Только эфемерным оказалось богатство. Его растоптали, развеяли: во все пространство двора отрыт котлован, безобразными клыками торчат из земли ржавые сваи, а обнаженная земля кажется раскрывшейся плотью в глубокой ране…
И его берез тоже нет. Ни одной, ни пня не осталось. Все повырубали, словно бы дожидались, когда уйдет из жизни человек, их посадивший. Только строки его остались: «…И мальчик с гитарой в обнимку на этом арбатском дворе». Как и все остальные строки, написанные им о том прекрасном и уже навсегда утраченном мире.
А дача в подмосковном Переделкине, где он жил круглый год, ему лично никогда не принадлежавшая, все еще хранит память о нем. И кто-то в любое время — зима ли, лето ли — кладет у калитки цветы.
И небольшое собрание колокольчиков тоже осталось. Они подают свой голос при легком прикосновении к ним, наполняя комнату дрожащими голосами. Эти колокольчики Окуджаве дарили разные люди, почему-то считая, что он собирает коллекцию, а он никогда ничего не собирал, просто любил иногда слушать тонкие, мелодичные звуки.
И рябинка, им посаженная возле этого дома, тоже растет, и еще какие-то странные, как говорит Ольга Владимировна, растения, похожие на тростник и которые ему очень нравились. Здесь же, в этом доме, и книги его — в небольшом кабинете.
А потом я смотрю удивительную коллекцию кукол, которые появлялись в их доме тоже как бы сами собой. Некоторым из этих очаровательных дам Булат дарил знаки своего внимания. Как, например, вот этой жгучей брюнетке в лиловом вязанном платье, в томной позе расположившейся на уютном диване. А любил он, между прочим, больше блондинок. «А вот это, смотрите — Булат. — И Ольга Владимировна подводит меня к потешной фарфоровой кукле, удивительно похожей на Окуджаву. — Это ему Резо Габриадзе подарил».
Обе ноги у куклы — правые: «Потому что ты всегда прав, Булат!» А фарфоровый: «Потому что ты такой хрупкий, Булат…»
Она ничего не рассказывает о том, как он мучился последнее время своей жизни. Они приехали в Америку на операцию, а денег не было. Помню, тогда прокатилось по нашим газетам: срочно, немедленно нужны деньги на операцию. «И что же?..» — спрашиваю. «Ни рубля не пришло из России».
«А его ордена? Ведь он прошел всю войну, можно на них посмотреть?» — «Нет никаких орденов. Разве только медали…» И она рассказывает о том, как он боялся, что ему к шестидесятилетию орден дадут. Очень он того не хотел. Звонит ему Белла Ахмадулина, а он волнуется: «Белла, а они могут мне орден дать, меня не спросив?» Она его успокоила: нет, не могут. Ведь надо какие-то бумаги подписывать, анкеты. Так что нет, Булат, не дадут. Он успокоился. И орден, ему предполагавшийся, украсил другую грудь. «И так жаль, — с грустью произносит она, — что нет его книг на прилавках…»
Я тоже его двор полюбил. Не этот, сегодняшний, а тот, довоенный. Мы со своей Серпуховки редко на Арбате показывались: другое государство. И центр вдобавок. Тут не было уютных, заросших бурьяном углов, как в нашем дворе, и деревьев, старых, разросшихся, поднявшихся выше самых высоких крыш, тоже не было. И гул огромного города, отступавший перед нашим двором, гремел здесь неумолчным набатом — с гудками машин, со звонками трамваев. В эти чужие дворы мы никогда не заглядывали: странное и незнакомое всегда отпугивает, хотя и любопытство, интерес вызывает. А для него в этих арбатских дворах осталась часть его жизни. Он и родился в паре шагов от них. Этот двор возле высокого дома — его колыбель, его родная стихия. Вот почему всю жизнь он носил в себе память об этом дворе.