Но правит бал конечно Лариса. Она, подобно птице, парит на длинных ногах над площадкой. Неуловимо устремляясь с места из третьей позиции в танец. И люди стоят словно околдованные, с восхищением глядя на ее парение, на попытки вылететь из объятий партнера… А ведь удавалось это ей иногда.
Удивительное, театральное действо… Но это совсем не театр. Игры здесь нет. Здесь проходит часть жизни этих людей. Бывает здесь все: и дружба на годы завязывается, и любовь возникает, казалось бы, из ничего. Здесь люди ненавязчиво сходятся и так же легко расстаются. Конечно же, и молодым вход не заказан сюда. Обязательно встретятся тут и молодые девчонки. Держатся вместе и не расходятся. Смешные на фоне этих почти профессиональных танцоров, в основном неумехи.
И все же эта веранда — государство других людей. Здесь можно увидеть дамскую сумочку первых лет после войны. Шляпку, о возрасте которой судить так же трудно, как о возрасте черепахи. Галстук, которому место если не в кунсткамере, то в воспоминаниях. Но людям, кому эти вещи принадлежат, все равно. Только им известна истинная ценность этих милых, случайных в нынешней жизни вещей.
«Я возвращаю ваш портрет и о любви вас не молю…»
Звучит музыка. Старые деревья роняют под ноги листья. Скоро все здесь стихнет, замрет на зиму. Чтобы пробудиться весной.
Мой старый дом на Серпуховке
Дом как дом, пройдешь мимо — не остановишься.
Кирпичный, шестиэтажный. Безликий дом сталинской эпохи, такой же серый, как и вся наша жизнь в те времена. И тихий: жить надо было так, чтобы, не дай бог, привлечь к себе внимание…
А для меня — родной и самый дорогой, самый близкий на свете. Когда я родился, меня сюда принесли. Стоял жуткий крещенский мороз, и отец, не вытерпев, на улице приподнял уголок одеяльца, чтобы глянуть на свое произведение, и так меня застудил, я черт-те сколько открывал рот, как рыба, не издавая ни единого звука. Да и сейчас, когда порог другого дома уж близится, бронхи мои нет-нет да и дают себя знать.
Мой дом… Он похож на старый, потрепанный в житейских бурях корабль, плывущий по морю времени. Он не один такой: целый поселок во дворе Клуба завода Ильича толпится вокруг, будто кирпичи в одной печи обожженные. Строили в начале 30-х годов для заводских, а наш дом выделили для тех, кто в Кремле работал когда-то. Люди эти и жили в Кремле, а потом принялись их расселять. Вот в наш дом они и попали. А моя семья оказалась случайной в нем, просто мать с отцом съехались, обменяв свои комнатенки в разных концах Москвы на две здешние в общей квартире.
А других в нашем доме и не было — только коммуналки. Видно, так ценили бывших кремлевских работников, что не решились разрушить их сложившийся в революционной борьбе круг интересов и уплотнили как шпроты в консервной банке. На одной лестничной клетке с нами жила семья Ширяевых. Дед их, старый революционер, не дожил до того счастливого времени, так что жилье дали его жене, бабушке моего друга Борьки Ширяева. В двенадцать метров их пятерых поселили. И так лет сорок или около того жили они.
Вижу иногда Бориса сейчас, захожу к нему в «Ме-таллоремонт» возле ресторана «София», и непременно разговор о нашем доме заводим.
Напротив нашего парадного (потому что был еще «черный» подъезд с другой стороны) построили до войны бомбоубежище, оно и теперь сохранилось, хотя, конечно же, утратило стратегическое свое назначение. В него мы спускались во время войны, когда по радио раздавались сигналы воздушной тревоги. Мы жили ближе всех, а приходили отчего-то последними. То ли долго собирались, то ли все остальные быстрее бегали. Потом мы и вовсе перестали ходить. Какой-то дошлый мужик объяснил: какая разница — там или в доме накроет? Пример был перед глазами: немцы метили в секретный завод Ильича, где делали бомбы, гранаты, снаряды и еще какое-то оружие, кажется. Самолеты отводили прожекторами, темнили, насколько могли, — вот они и сбрасывали бомбы куда попало. Одна угодила в такой дом, как наш, он рухнул и завалил бомбоубежище. Погибли все, больше ста человек…
А как мы бесились, пьянея от радости, когда в майский день сорок пятого узнали о нашей Победе! Вскоре вернулся дядя Витя Ширяев — он воевал на торпедном катере, — вернулся с медалями, в клешах, которые мели по асфальту, в тельняшке, выглядывавшей на груди под форменкой. И всегда поддатый от радости. Он был настоящим героем в наших глазах. И до того соблазнительным, что полдвора мальчишек, глядя на него, подались потом в моряки.
А девчонки… Сначала противные, вредные и надоедливые, вдруг стали заносчивыми, непонятно что о себе понимающими… Но мы разобрались вскоре — что в них почем. Влюблялись мы поголовно в нашем дворе, и обязательно в одну, ну в лучшем случае — в двух. Я на Майку Уткину с замиранием сердца поглядывал: аккуратненькая такая и попка округленькая, похожая на какого-то зверька кокетливого. Всегда его погладить хотелось.