Выбрать главу

Кладовщик плутовато, ёрнически подмигнул девкам маслянистым глазом; те опять прыснули в концы платков.

Ипат негромко сказал Ульяше:

— А я ухожу с хутора.

— Далече? — спросила она, продолжая грызть (тыквенное семя.

— На канал.

Ульяша живо вскинула на него глаза; нижнюю толстоватую губу ее, не слетая, облепляла шелуха.

— С чего это, иль на хуторе стало плохо? А мы уж тебя за старательность наметили подучить кочегаром на молотилку, после и машинистом бы стал.

Он ответил не сразу, перебирая пальцами бахрому своего вязаного шарфа:

— Сумно мне как-то в Буграх и к тому же родитель: дух от них идет дюже залежалый. Отпрошусь я в колхозе и пойду в отходники, погляжу, где какие города ставят, что люди на всем белом свете делают. Заступлю до строителей на Волгу-Дон, буду жить с рабочими. Они народ правильный и назад на старинку не оглядываются, с ними и я стану покрепче. Сестренку вот жалко покидать... да я ее потом выпишу. Есть на хуторе еще одна особа, только ей до меня дела нету...

Секретарь Совета ему ничего не ответила.

Дня два спустя Ипат, не простясь с отцом, покидал хутор. Евдоким Семеныч по наряду был с подводой на Манычстрое. Домой он теперь заглядывал редко, на сына бросал исподлобья пронзительные бирючьи взгляды, но против обыкновения не ругал и лишь тяжело сопел: видно, боялся, что донесет на него в районную милицию.

По тихой улице, завороженной светом тающего, закатного месяца, мимо плетней, облепленных снегом, Ипат вышел за околицу. Он был в тулупе, туго подпоясанном кушаком, на руках его белели варежки из овечьей шерсти, за плечами подрагивала торба, а в ней лежало белье, новая фуражка с красным околышем, мыльница с деньгами и паспортом. На косогоре показался ветряк с растопыренными крыльями, в крайнем дворе сонно закричал кочет. За скирдом соломы развернулась степь с торчащим, махрастым краснобыльником, в лицо подул ровный, сухой поземок. Ипат остановился, оглянулся в последний раз на хутор, тонувший в предутренней мгле. Повернулся и твердо зашагал по сыпучему нетронутому снегу, оставляя глубокие следы сапог, подбитых гвоздями.

НАДЕНЬКА

I

ВСЮ августовскую ночь до отбоя воздушной тревоги я продежурил на крыше своего учреждения; в этот раз наши «ястребки» совсем не допустили к столице немецких бомбардировщиков. Днем я клевал носом над бумагами, и со службы меня отпустили раньше времени. Я пообедал по талону, получил в магазине хлеб, коробку рыбных консервов, неполную бутылку подсолнечного масла, папиросы и собрался домой за город. Вагон был наполовину пуст; я повесил авоську с продуктами на железный крюк, сел у окошка, развернул газету; я люблю читать и посматривать на пестрые подмосковные дачи, полускрытые зеленью, на мелководные речонки в каменных браслетах мостов, на сквозные березовые перелески, темный ельник. Состав дернуло, когда в наш вагон шумно, со смехом вскочили две девушки. Они еле переводили дыхание.

— Вот, Надюшка, удачно поспели! — проговорила высокая девушка с черными волосами, короной уложенными вокруг маленькой головы. — Еще бы минутка — и опоздали.

— Ох! Никогда еще так не бегала.

Скамья против меня была свободна, подруги заняли ее. Высокая с черноволосой короной бросила тот сдержанный, мимолетный взгляд, каким обычно дарят случайных спутников; Надюшка же посмотрела на меня с наивным любопытством. Затем они оживленно принялись болтать, видимо решив, что я для них неинтересен.

Конечно, чем я мог быть интересен для этих девушек? Я раза в полтора старше любой из них, притом, как многие близорукие люди, неуклюж. Однако я против воли прислушивался к их разговору.

— Постовой милиционер небось подумал, что мы от кого-то удираем, да, Ксения? А туфлю мою помнишь? Я даже не заметила, как она соскочила, и знай бегу по Арбату в одном чулке.

Я улыбнулся в окно, представив себе их маленькое дорожное приключение с потерей туфли, и покосился на красивые ноги Нади, туго обтянутые шелковыми чулками. Девушки, очевидно, заметили мой взгляд, вдруг замолчали, а затем фыркнули.

Надя поджала ноги под скамью.

— Вы думаете, я и сейчас сижу в одной туфле? Конечно, вернулась и подобрала. Знаете, мы боялись опоздать и за семнадцать минут добежали до Киевского вокзала. Троллейбусы стали, а метро теперь закрывают с трех часов под бомбоубежище...

Впоследствии меня всегда удивляло, как это я, человек неловкий, замкнутый, вдруг разговорился. Конечно, этому помогла общительность Нади. Надя же мне сказала, что обе они, как и я, живут в Переделкине; мы сошли вместе.

После каменной, пробензиненной, шумной Москвы солнечная дачная тишина, мягкая зелень леса были особенно отрадны, воздух, напоенный смолистой хвоей, цветущим вереском, казался необыкновенно душистым. Мы не спеша пошли к прозрачному роднику, деревянному мостику через мелководную Сетунь; за оврагом по бугру сквозь редкие стволы берез, лип, сосен выглядывали изгороди палисадников, красные, голубые крыши с флюгерами, причудливые башенки. Я, как старший, больше расспрашивал:

— С кем вы, девушки, тут живете?

— Я с папой, мачехой и бабушкой, — сказала Надя. — Ксения тоже с родными. Мы соседки.

— Вы учитесь?

Обе согласно кивнули: Ксения в институте иностранных языков (изучает немецкий). Надя — в производственно-художественном техникуме.

— Какие еще новости, девушки? Расскажите.

— А вам какие нужны? — засмеялась Наденька. — Не слышали, этой ночью на платформе в Очакове диверсанта поймали? Сигналил фонариком. «Юнкерсы» стали бомбить, но ни в вокзал, ни в составы не попали. Чего вам еще? В Москве все комиссионные магазины забиты коврами, платьями, часами, туфлями. Дешевка! Продают те, кому эвакуироваться. Но разве это сейчас интересно?

Как это водится между дачниками, мы узнали, кто каким поездом собирается завтра утром в Москву, и условились, что сойдемся к восьмичасовому. Обычно я ездил позже.

— Мы всегда садимся в четвертый вагон от конца, — сказала Ксения, прощаясь со мной у родника за мостиком. — Сегодня это мы случайно вскочили в первый попавшийся: некогда было разбирать.

Я поудобнее перехватил замусоленную авоську с продуктами и пошел через линию железной дороги. Жил я совсем в другой стороне Переделкина, недалеко от лесхоза.

II

Моя комната с объедками колбасы на письменном столе показалась мне особенно пустой и неуютной. Я открыл настежь окно и заснул не раздеваясь.

Утром я отсчитал от конца восьмичасового дачного состава четвертый вагон, вошел. Удивительно, я чувствовал душевный подъем. Что со мною? Однако сколько я ни щурился, подруг здесь не было.

«Идиот, — подумал я. — Девчонки просто посмеялись, а ты уж чего-то вообразил».

Все же в Москву на работу я стал ездить восьмичасовым: убедил себя, что раньше вставать очень полезно. В самом деле, горло щекочет хвойный настой сосен, в сырых росистых кустах слышны осторожный шорох, птичья возня, а мысли удивительно бодрые, чистые. Даже поселковые собаки по утрам лают добродушно.

Студенток-подруг я, правда, больше так и не увидел: было только начало августа, каникулы.

Вскоре мне с тремя сослуживцами опять пришлось дежурить на крыше своего научно-исследовательского института: бухгалтер спешно провожал в Астрахань семью и попросил его заменить. Орудия наши били не переставая, и в их красных вспышках снизу из ночной тьмы возникали громады зданий, деревья бульваров, заводские трубы, раскачивались их черные тени. Сотни голубоватых прожекторных лучей пересекали небо, словно лезвия рапир. Когда «юнкере» попадал в наш район и гудение моторов вырастало, нам казалось, что он висит именно над крышей нашего дома, и мы невольно прятались за трубу, словно она могла спасти от фугаса. Иногда по железу крыши начинали стучать осколки наших зенитных снарядов, и мы закрывали голову лопатами, а то залезали в слуховое чердачное окно. Время от времени в разных концах огромного города слышались глухие взрывы, выбивалось мутное багровое пламя: асы сбрасывали бомбы. Мы тревожно обменивались мнениями, что горит: Центральный универмаг или Манеж? Потом мы рассуждали о невинных жертвах и придумывали, какой смертью казнить Гитлера после войны.