Все, что мое жизнеописание сейчас собой представляет, свелось к его названию – Автобиограффия. Как Мемуарр – список лиц на сцене, она – список олицетворений. Они – маленькая труппа циркачей, выходящая слитной, грудь к спине, колонной на арену и по окончании номера уходящая в закулисную дыру. Они наряжены в одинаковые костюмы, одинаково нагримированы. Они – игральные карты, то сложенные воедино, чтобы никто не подглядел, то развернутые веером, чтобы показать, что одной масти.
Авта – аллегорическая самость. Гречанка в тунике – с грубыми чертами лица и тяжелой телесностью. И в движении, и в покое от нее исходит напор, сродный рабочему, плясовому, экстатическому.
Био – аллегорическая растительная витальность. Более организм, чем живое существо. Охотник, почти сливающийся с природой.
Граф – аллегорическая амбициозность. Нацеленность на производимое впечатление. Важность, пышность, поведение напоказ – прошитые едва заметной нитью неуверенности в себе. Писарская каллиграфия почерка. Играющий себя актер, немного клоун.
Фия – сестра ФИО (Фамилия-Имя-Отчество), Фамилия-Имя-Ячество. По делу бы, с нее жизнеописание должно начинаться: фия-авто-био-граф. Я – родился, я – женился, я – умер. Вместо – меня родили, меня женили, меня уморили. Какой-то Анатолий, из каких-то Найманов.
Эти четверо – единосущные, нераздельные, всегда одновременные ипостаси автобиографии. Обезьянничающие ее опыту о Боге, ее представлениям о Нем. А при этом и ее компоненты, не теряющие своей самостоятельности. Ее двигатели и продукция. Форма их существования – круг, венок, сплетание, танец. Био и Граф преследуют Авту и Фию, те завлекают их. Не кордебалет, а четыре солиста, но назубок знающие роли.
А если вглядеться, впиться в них зрением, насытив его всей, какая есть, душевной силой, то вдруг увидишь, что это четверка агентов власти. Они заняты переделкой вольности, отваги, творчества, составляющих жизнь, в либретто жизни, в биографию. Превращением вина в воду.
Что бы или кто бы они ни были, они неправда. Та, которую реальность, победившая все другие реальности и воцарившаяся на земле, признала единственно реальной. Себя признала. А ее материал и продукт единственными годящимися быть материалом и продуктом биографий. Фактами. Факты – денежные знаки, дензнаки, деньзнаки этого мироустройства. Этой реальности. Этой неправды. Прилети с ними на луну, они туалетная бумага худшего качества.
Правда – в другом измерении жизни. Опыт ее есть у каждого, но считается необсуждаемым, никому не нужным, как бы стыдным. Если какую жизнь и имеет смысл описывать, то только ее. В ней нет фактов, от них остались ярлычки и обертка. В ней цену имеет желание, а не то, удовлетворено оно или нет. И влюбленность – а не отвечено на нее, или оставлено без внимания. И опьянение – а не исполняются ли его грезы. И привлекательность как таковая, и тоска. И утраты – прежних желаний, влюбленности, мечтаний, прелести, печали – все равно справились мы с ними, или они неутолимы. Есть они, или отняты, они одинаково действительны и призрачны. Они – туман над утренней рекой после вчерашней дневной жары и ночной прохлады, колышущийся нелепо и таинственно. Мелкодисперсный бисер, мечущийся сияющими хлопьями в самолетном иллюминаторе.
Цели их снижаются и возвышаются, содержание загрязняется и очищается. Но материализуются ли они, или остаются бесплотностью – не имеет значения. Их метафизичность предпочтительна, однако физическое воплощение, хоть и утяжеляет работу души, не извращает сущности. Так или так, они могут стать поступками, но не могут – фактами. Поскольку они – то, что нельзя использовать. Что, использованное, превращается в обладание, услаждение и философию. С которыми мы привыкли выходить к людям, выносить напоказ. Наши лозунги. Наши рекламные щиты.
У того, что паркет в квартире, в которой я живу сорок лет, набран местами плотно, местами не совсем, и там, где есть щели, они забились симпатичной мягкой пылью, – вид правды. Бытовой, строительной, но это не правда. И что прошлой осенью я в своей комнате ел дыню, и семечко упало в одну из щелей, и я не стал вынимать – тоже только вид. И что этим летом сосед сверху залил меня водой, пока я жил в деревне, – тоже. Все это милицейский протокол, инвентарная опись, а не неудержимая лавина каких-нибудь четверть девятого в каком-то черном метельном ноябре, когда, лежа под одеялом, видишь, как открывается дверь и в нее проскальзывает мреющее пятно с пылкой кровью под кожей и разогревает тебя куда стремительней и куда жарче, чем ты надеялся, и, разогревая, выпрастывает из темноты свою белизну, пока не становится различимо до малых черточек. Каких-нибудь без десяти семь апрельским дождливым утром, у шестилетней дочки тридцать девять и восемь и читаешь ей «Мцыри». Пышно говоря, это не сногсшибательные струи мгновений, часов и сезонов, через чей ревущий на порогах поток я, готовый к худшему, пытаюсь провести свой плотик, не перевернувшись, а архив оплаченных счетов, подшивка этапных эпикризов.