Звезда смотрел на меня. Внимательно, ласково. Возможно, он говорил мне приятные вещи искренне, возможно, говорил их всем, потому что приятное и говорящий приятное всем приятны. Возможно, взгляд его значил: огорчайся тому, что тебя это огорчает. Загляни в свою мелкую душонку и огорчись.
– Да, я был в Кракове! – сказал он в полный голос. С вызовом, неизвестно кому предназначенным, неизвестно на что ответом. – Я говорил с краковским кардиналом, знатного польского рода, в присутствии самого примаса. Еще там был невзрачный, как тень, епископ – чей политический вес перетянет их обоих. Все трое мои поклонники. Моих стихов, поэм и опер. Я читал им и немного пел. Я сказал им про Ленина то, что сказал вам. Оттуда я полетел через Париж в Мексику. Меня пригласил промышленник, его капитал уже сейчас больше, чем у Поля Гетти. Через двадцать, через тридцать лет он будет номером один в мире. Я прожил у него неделю, он сказал: слетаем на неделю в Бангкок, у меня там дела, а еще у меня там сеть массажных клубов, я хочу расслабиться. Мы летели вдвоем в огромном салоне в половину его самолета, с челядью в другой половине. Он хотел разговаривать, всю ночь. Посередине его фразы я растянулся на диване и заснул. Таи – глухое место, плохо освещенное. Там можно наткнуться на кого угодно. Я наткнулся на тех, кого рассчитывал увидеть. Я люблю рисковать. Мои знакомства рискованные. Везде – но больше всего здесь, в СССР. Кто не рискует, не пьет шампанского.
Он схватил бутылку, мгновенно раскрутил проволоку, ловко, в умеренном свисте и тихом хлопке спустил давление, управился с пробкой, разлил по бокалам, поднял свой. «Ну! Риск благородное дело! Иметь дело с неблагородными людьми – благородное дело. Не отказываться от Ленина в компании благородных людей – риск. Зато пьешь шампанское. За Ленина – русское, царское, зверское воплощение риска! Кто что имеет сказать? Кто присоединяется?» И выпил.
Я открыл рот и рассказал свою историю. Но сперва тоже выдернул со стола бутылку – такую же, непочатую. Долго возился с проволокой, в результате сломал ее. Пробки не удержал, выстрелила, залил стол. «Это же “Салют”», – сказала моя некрасавица-диссидентка. Я посмотрел на этикетку: действительно, газированный сидр. Общий смех, немного более заливистый, чем стоил мой конфуз. Всё вместе – именно то, что мне было нужно и чего безнадежно хотелось. «Тещу Ленина звали Лилиана», – начал я и благополучно закончил расстрельным списком. И глотнул из горлышка омерзительной жижи.
– Я сейчас, – сказала звезде Рогнеда ясным полным голосом, так что заодно и всем, – как раз сыграла Крупскую. Надежду Константинну. – И посмотрела на меня. И мне стало полегче. Вообще – и как отвергнутому ею.
И хоть бы кто из них, из поколения, когда-то заплакал! Из нас. Никогда. Потому что то, ради чего следовало жить, была реформа.
Поколению не ставят целей. Если оно само себе не ставит, то живет, как живется. Как выйдет. Интеграл от личного эгоизма по максимальной его, эгоизма, остроте крысиных зубок. Но попадаются и такие, которые ставят. Хотя бы намечают. Сперва полувынужденно – потому что не только сами, а сообща. С властью, с народом, с «международным положением». Победить Наполеона. Тут и своя воля, но не меньше и высшая. По-лицеистски проводить тех, кто верхом и пешком уходит его побеждать. Вдохнуть республиканской марихуаны. Дозреть в родных палестинах. Выйти на Сенатскую. Задохнуться в петле, выжить в Сибири, вернуться стариками. Стать поколением декабристов. Или нестерпимо страдать от вида чудища обла, озорна, огромна, стозевна и лаяй. Стать поколением разночинцев, «Народной воли», интеллигентов.
Я мог наблюдать два поколения, отчужденных от меня, стоя с ними бок о бок. Родительское – и русской эмиграции. У отцов-матерей была цель – сама собой предъявилась, как ледниковый камень, высунувшийся посреди степи, – не предать принципы. Не сделать чего-то, за что могут не подать руки. Это немало, когда в Кремле Сталин, и на Лубянке Сталин, а на остальных улицах сталинцы! Когда уже непонятно, кто может не подать руку, а все равно предать нельзя. Когда рукой только придушивают, прибивают, наводят дуло «парабеллума», а все равно надо кучковаться с теми, кого, а не кто.
Послереволюционная эмиграция имела цель – и отвернуться, отмахнуться от нее не имела возможности – сохранить образцы России, какой они ее узнали, в ней родившись. Хотя бы как павшего, закоченевшего, потом забальзамированного и выставленного в зоомузее мамонта – чтобы, когда доберутся до воскрешения по ДНК, было из кого выщипнуть клетку. Кто на пике предвоенного террора, кто сразу после войны, покатили из Парижа и Шанхая домой. Были высланы, сосланы, разбросаны по тюрьмам-лагерям, вышли, кто выжил, и стали за чаем говорить с нами, советскими, голосом, тоном и в ритме, которых мы никогда не слышали. Ссылались на имена и мысли, которые мы откуда-то знали и понимали, но никогда не употребляли. Глядели на нас внимательными, предупредительными, спокойными глазами, выражение их лиц было несуетливо, жесты и движения медленнее наших. От них исходило некое органическое, как внешность и походка, благородство.