– Не умрешь, не умрешь, – повторял Каролюс, побледнев через загар, и веснушки – темноволосым так идут веснушки; у Каролюса их немного – милых, смешных и трогательных; я всё смотрел на них и его ресницы, словно черные крылья; а он растирал мне ногу и так переживал, когда вправлял – но я почему-то никакой боли не чувствовал – хотя понимал, что должен – но ее не было, будто Каролюс ее всю вынул, вытащил. Но я соврал, что больно – ужас – и на неделю выпал во второй гамак, рядом с Марком Аврелием, и созерцал закаты под мерное шелестение страниц Цицерона. Закат – это тоже что-то: алые паруса, золотая снасть; Марк и Каролюс собирали во влажной глубине леса грибы: маслят липких и бархатных; Каролюс готовил из них ужины; «жалко, вина нет, а то я бы соус по-бургундски заварганил» да, была только «охотничья газировка» во фляге Марка Аврелия: пиво, водка, шампанское, коньяк и какое-то белое вино. Умереть можно было – но Марк берег её до «тяжких времен». От этих грядущих «тяжких времен» у меня мурашки бежали по коже, я переползал из гамака в кресло-качалку и грелся на солнышке. Пока Марк и Каролюс бродили по лесу или купались, или читали, или чинили, мне больше ничего не оставалось другого, как вести свой дневник. Дневник мой был похож на сам лес: запутан, сказочен и скучен. Я всё время думал о Джастин. Я исписывал листы одами, сонетами, элегиями, отмахиваясь от мошкары. Марк захватил мазь, но мы всё равно с ним записали во враги социал-демократии Каролюса, которого комары почему-то не кусали: «с детства» оправдывался он, а мы злобно щурились и кряхтели, как два чесоточных пенсионера…