Ну и подобный бред. Я смотрел на небо, реку, на лес – и всё кружилось в моих глазах. Я думал, что до конца дней своих вокруг моих зрачков будет либо синь, либо зелень. Восточные флаги. Цвет же воды напоминал мне её карие глаза… Да, да, бред.
…Вокруг меня была природа, не тронутая мегаполисом; то, о чем постоянно мечтаешь в мегаполисе. А я – а я только и делал, что сравнивал природу с женщиной, с девушкой, бросившей меня; только и делал, что скучал по этому мегаполису. Когда выздоровела нога, я спускался ночью – я всегда не спал в лесу по ночам, просыпался то в час, то в два – будто по будильнику, таблетки принимать – и мимо через спящие дыхания и тела друзей спускался, кутаясь в свитер, и со стащенными у Марка сигаретами – сраные с ментолом – сдохнуть – садился на лесенку на склоне и смотрел задумчиво на реку. Она так легко дышала, не-спящая-в-Сиэтле, стекло драгоценное, в ней отражалась луна – так красиво, рассыпаясь на множество лун из-за ветра. Я любил смотреть на реку в полнолунные ночи – в моей жизни было много прекрасного после: рождение детей, постижение смысла жизни, успех; но тогда, в ту жизнь в лесу я вдруг начинал чувствовать, что живу, какое вот это дыхание жизни – свое настоящее, пронзительное, ничье больше. Я почувствовал её – жизнь, что я дышу, говорю, и когда-нибудь умру, и не повторюсь. Я сидел на лесенке склона, шелестела ночная трава, в ней тоже жила тысяча существ сложнее и проще меня; плыла в луне луна; восемнадцатилетний мальчик курил и кутался в свитер, и думал обо всем… Я вспоминал гудки вокзала и порта, машин под моим окном в городе по ночам, в которых за фонарями и неоном не видно игры луны с облаками; голоса своих друзей и знакомых, лектора, читавшего лекцию о символах фрейдизма; чаще всего почему-то голос Зени – я смотрел на лунную рябь реки – будто память слуховую тренировал – вспоминал его голос: подбирал слова, чтобы описать его постороннему – сложное будет сравнение; однажды я видел стройку небоскреба, она велась и ночью, и весь в кранах, голые балки, прожектора изнутри, он сверкал в ночи, как «Титаник» какой-нибудь; я смотрел на стройку с моста, была зима, и вокруг меня медленно летел снег – и это столкновение города и природы, ночи и яркого промышленного света напоминало мне голос Зени; во мне они тоже боролись сейчас… Я плыл мыслями, как заядлый постмодернист, и понимал, что не могу забыть Джастин – и не забывал – вспоминал-вспоминал: как первый раз подарил ей цветы, желтые хризантемы, пригласил в кафе, театр, кино, во что она была одета и как смеялась; как мы ездили в горы, и она не умела кататься на лыжах – неуклюжая, прямо прелесть какая, а я умел; как она умеет рисовать маслом и играть на скрипке – а я не умею ничего такого грандиозного… Ничто здесь не напоминало о ней, но я думал о ней беспрестанно… Я безумно скучал в лесу по цивилизации; по музыке; по асфальту; по корейским салатам; по толкучке в транспорте; по галстукам; по девушке, которую сам же и потерял… Дневник мой – это эмигрантские рассказы. И только река нравилась мне в лесу по-настоящему – в ней было что-то глубоко женское…
И душа моя стала рекой…
Надумавшись, надышавшись, накурившись, замерзнув, я вставал, поднимался по мокрой от ночной росы лесенке – осторожно в этот раз – всё-таки нехорошо вышло с ногой – и шел через шелестящий ночной огород – он тоже зарос травой по самую мою грудь. Где-то вдалеке гудел пароход – река была судоходной – вдалеке. Я переступал через костер с котелками и мисками вокруг; на крыльце домика спал Каролюс, у зарослей малины – Марк Аврелий, ему нравился запах. Каролюс всегда просыпался, смотрел на меня и будто не видел, будто это у него приступ лунатизма такой – просыпаться и смотреть на меня – потом поворачивался спиной и спал дальше, до рассвета, который старался не просыпать-не пропускать – какой-то свой обряд придумал такой. Я шел к Марку Аврелию – к одеялу неподалеку, на траве. Марк Аврелий храпел – всегда храпел – как его Анна выносила? Но всё равно я его очень люблю…