Они вышли в балку ночью. Шел мелкий, теплый дождь. Они сняли шапки и молча сидели на земле. Теплые капли падали на их головы. Никто из них не говорил. Ночной сумрак казался светлым для их глаз, привыкших к многодневному мраку. Они дышали, глядели на темные облака, тихонько гладили ладонями мокрую весеннюю траву, пробившуюся среди мертвых прошлогодних стеблей. Они всматривались в туманный ночной сумрак, вслушивались: то капли дождя падали с неба на землю. Иногда с востока поднимался ветер, и они поворачивали к ветру свои лица. Они смотрели — пространство было огромно.
— Автоматы прикройте от дождя, — сказал Костицын.
Вернулся разведчик. Он громко, смело окликнул их.
— Немцев в поселке нет, — сказал он, — три дня как ушли. Пошли скорей, там нам две старухи котел картошки варят, соломы настелили, спать ляжем. Сегодня двадцать шестое число; мы в шахте двенадцать суток просидели. Они говорят: тут за наш упокой тайно всем поселком богу молились.
В доме было жарко. Две женщины и старик угощали их кипятком и картошкой.
Вскоре все бойцы уснули, прижавшись друг к другу, лежа на влажной теплой соломе. Костицын сидел с автоматом на табурете, нес караул.
Он сидел, выпрямившись, подняв голову, и всматривался в рассветный сумрак. День и ночь и еще день проведут они здесь, а на вторую ночь двинутся в путь. Так решил он. Странный царапающий звук привлек его внимание. Казалось, мышь скребла. Он прислушался. Нет, то не мышь. Звук доносился откуда-то издали и в то же время был совсем близко, словно кто-то робко и несмело, то, наоборот, настойчиво и упорно ударял маленький молотом… Может быть, в ушах все еще стоит шум от их подземной работы? Ему не хотелось спать. Он вспомнил Козлова.
«У меня стало железное сердце, — подумал он, — теперь я не могу ни любить никого, ни жалеть».
Старуха, бесшумно ступая босыми ногами, прошла в сени. Начало светать, Солнце прорвалось сквозь облака, осветило край белой печи, капли заблестели на оконном стекле. Негромко, тревожно заквохтала в сенях курица. Старуха что-то сказала ей, наклоняясь над лукошком. И опять этот странный звук.
— Что это? — спросил Костицын. — Слышите, бабушка, словно молоточек где-то стучит, или кажется мне?
Старуха негромко ответила из сеней:
— Это здесь, в сенях, цыплята вылупляются, носом стучат, яйцо разбивают…
Костицын посмотрел на лежащих. Бойцы спали тихо, не шевелясь, ровно и медленно дыша. Солнце блеснуло в обломке зеркала на столе, и светлое узкое пятно легло на впалый висок Кузина. Костицын вдруг почувствовал, как нежность к этим все вынесшим людям наполнила его всего. Казалось, никогда в жизни не испытывал он такого сильного чувства, такой любви, такой нежности.
Он вглядывался в черные, заросшие бородами лица, смотрел на искалеченные чугунно-тяжелые руки красноармейцев. Слезы текли по его щекам, но он не утирал их — никто ведь не видел, как плакал капитан Костицын.
Величественно и печально выглядит мертвая донецкая степь. В тумане стоят взорванные надшахтные здания, темнеют высокие глеевые курганы, голубоватый дым горящего колчедана ползет по черным склонам терриконов и, сорванный ветром, тает без следа, оставляя лишь острый запах сернистого газа. Степной ветер бежит меж разрушенных шахтерских домиков а над сгоревшими конторами. Скрипят наполовину сорванные двери и ставни, красны ржавые рельсы узкоколеек. Мертвые паровозы стоят под взорванными эстакадами. Отброшены силой взрыва могучие подъемные механизмы, вьется по земле сползший с подъемного барабана стальной пятисотметровый канат, обнажились отточенные бетонированные раковины всасывающих шахтных вентиляторов, червонной медью блестит обмотка огромных распотрошенных динамо-моторов, на каменном полу механических мастерских ржавеют бары тяжелых врубовых машин. Страшно здесь ночью при свете луны. Нет тишины в этом мертвом царстве. Ветер свистит в свисающих прядях проводов, колокольцами позванивают клочья кровельного железа, вдруг стрельнет, распрямляясь, смятый огнем лист жести, с грохотом повалится кирпич, скрипнет дверь шахтерской бани. Тени и лунные пятна ползают по земле, прыгают по стенам, ходят по грудам железного лома и черным обгоревшим стропилам.
Всюду над степью взлетают зеленые и красные мухи, гаснут, исчезают в сером тумане. То немецкие часовые, боясь умерщвленного ими края угля и железа, постреливают в воздух, отгоняют тени. Огромное пространство тушит слабый треск автоматов, гаснут в холодном небе светящиеся пули, и снова мертвый, побежденный Донбасс страшит, ужасает победителя, и снова потрескивают очереди автоматов и летят в небо красные и зеленые искры. Все говорит здесь о страшном ожесточении: котлы взрывали свою железную грудь, не желая служить немцам, здесь чугун из домен уходил в землю, здесь уголь хоронил себя под огромными пластами породы, а могучая энергия электричества жгла моторы, породившие ее. И при взгляде на мертвый Донбасс сердце наполняется не только горем, но и великой гордостью. Эта страшная картина разрушения — не смерть. Это свидетельство торжества жизни. Жизнь презирает смерть и побеждает ее.
_____________________________________________________
Рассказы о русском характере: Сборник рассказов / Ростов: Кн. изд-во, 1975. — 112 с.
_____________________________________________________
OCR dauphin@ukr.net
Борис Николаевич Полевой
Мы — советские люди
На вид этой девушке можно дать лет девятнадцать.
Была она тоненькая и легкая. Смуглое лицо не потеряло еще детской припухлости, а глаза, широко раскрытые, большие, ясные, опушенные длинными ресницами, смотрели так весело и удивленно, как будто спрашивали: нет, в самом деле, товарищи, кругом действительно так хорошо? Или мне это только кажется?
И только мудреная высокая прическа, в которую были забраны обильные темно-каштановые волосы, как-то портила светлый ее облик, точно фальшивая нота чистую, хорошую песню.
Одета была девушка в легкое цветастое платье, тонкая золотая цепочка медальона окружала ее высокую загорелую шею, на которой гордо сидела милая юная головка.
Должно быть, сама поняв, что очень уж выделяется среди людей в походных, выгоревших на солнце, добела застиранных гимнастерках, среди обветренных лиц, шелушащихся от никогда не проходящего грубого походного загара, она набросила на плечи чью-то большую шинель и, несмотря на жару тихого и душного августовского вечера, так и сидела в ней на завалинке чистенькой, беленой украинской хатки.
Ее глаза с необыкновенной жадностью следили за жизнью обычной, ничем не примечательной деревеньки, где размещался наш штаб. С одинаково ласковым вниманием останавливались они и на ржавых, промасленных комбинезонах шоферов, которые, расположившись в тени вишенника, осматривали мотор опрокинутого набок вездеходика; и на военном почтаре в сбитой на ухо пилотке, с пузатой сумкой через плечо, что прошел мимо нее с тем торжественно значительным видом, с каким ходят военные почтари, неся свежую корреспонденцию; и на начальнике разведки, тучном, но туго перетянутом походными ремнями полковнике, который, заложив руки за спину, скрипя сверкающими сапогами, расхаживал взад и вперед за плетнем садика, весь поглощенный своими думами; и на бойцах штабной охраны, сидевших за хаткой в пыльной траве и по очереди читавших друг другу только что полученные письма из дому.
— Я, как изголодавшаяся, гляжу, гляжу, гляжу — и не могу наглядеться. Нет, вам этого не понять! Это доступно только тем, кому приходится надолго отрываться от своих, от всего, что привычно, дорого, мило, и с головой окунаться в этот чужой, паучий, злой мир! — сказала девушка низким, грудным голосом.
Выражение детскости, только что освещавшее ее лицо, сразу точно ветром сдуло, и мне показалось, что она гадливо передернула плечами, прикрытыми грубой шинелью.
Как-то не верилось, что эта девушка, такая юная и беспечная с виду, имела самую опасную и ответственную из всех воинских профессий, что это была та самая безымянная героиня, которая, живя за линией фронта, ежеминутно рискуя жизнью, снабжала наш штаб сведениями, помогавшими командованию разгадывать намерения противника.