— Что ж, товарищи, — сказал командир, — подходите паек получать.
— Может, присветить, — сказал шутя кто-то, — как бы два раза не подошел кто?
И все рассмеялись — столь немыслимым показалось им совершить такое подлое преступление.
— Давайте, давайте, чего же не подходите! — сказал Костицын.
Из темноты раздались голоса:
— Ну, чего же, подходи ты… Деда-забойщика давайте наперед. Подходи, дед, чего ж ты, щупай свою пайку.
Старик оценил эту благородную неторопливость измученных голодом людей. Он много видел в своей жизни, видел не раз, как голодные бросаются на хлеб.
После дележа еды старик остался сидеть с Костицыным. Костицын тихо говорил ему:
— Вот, товарищ Козлов, спустились мы в шахту двадцать семь человек — девять осталось. Люди сильно ослабели, хлеба больше нет. Я боялся, что люди друг на друга озлобятся, когда поймут всю тяжесть нашего положения. И была такая минута, верно была — начали по-пустому ссориться. Но произошел перелом, и я себе многое в заслугу ставлю, мы тут до вашего прихода разговор один серьезный имели. Вот так мы живем здесь: чем тяжелей нам, тем тесней друг к другу жмемся; чем темней, тем дружней живем. У меня отец на каторге был в царские времена, еще в пору студенчества, и мне его рассказы с детства помнятся. Он говорил: «Надежды мало было, а я верил». И меня он так учил: «Нет безнадежных положений, борись до конца, пока дышишь». И ведь так оно — страшно подумать, как мы этот месяц дрались, какими силами на нас враг шел. И вот ничего, не сдались мы этой силе, отбились. Девять нас осталось, глубоко в землю ушли, над нами, может быть, дивизия немцев стоит, а мы не побеждены, будем драться и выйдем отсюда. Не отнять у нас неба, жизни, травы, мы отсюда выйдем!
Старик так же тихо ответил ему:
— А чего из шахты выходить — тут он, дом. Бывало, заболеешь и в больницу не идешь, ляжешь в шахте — она вылечит.
— Выйдем, выйдем! — громко, так, чтобы слышали все, сказал Костицын. — Выйдем из этой шахты, мы непобедимые люди, мы доказали это, товарищи!
Но едва произнес он эти слова, как тяжелый, медленный глухой удар потряс свод и почву. Заскрипела, затрещала крепь, глыбы породы повалились наземь, все, казалось, зашевелилось вокруг, а затем вдруг сомкнулось, сжало повалившихся людей, сдавило им грудь, сперло дыхание. Был миг, когда казалось — нечем дышать: то густая и мелкая пыль, годами копившаяся на сводах, на крепи, поднялась и заполнила воздух.
Чей-то кашляющий, задыхающийся голос хрипло произнес:
— Немец ствол взорвал! Могила всем нам…
И тотчас же упрямый, исступленный голос Костицына перебил:
— Нет, не втопчет он нас в землю, выйдем мы, слышите — подымемся наверх, мы выйдем!
И какое-то святое и злое упорство охватило людей. Кашляя и задыхаясь, словно опьяневшие от мысли, владевшей ими, кричали они:
— Выйдем, товарищ капитан, поднимемся наверх, своей волей поднимемся!
Костицын отрядил двух человек к стволу. Их повел старик забойщик. Идти было трудно, во многих местах взрыв вызвал завалы и обрушения кровли.
— За мной, сюда, за ногу меня щупай, — говорил Козлов и уверенно, легко переползал через груды породы и поваленные стойки крепления…
Он нашел часовых на шахтном дворе: оба они лежали в уже холодевшей крови и оба крепко держали в руках раздробленные свои автоматы. Погибших похоронили, завалили их тела кусками породы. Один из бойцов сказал:
— Вот теперь нас три Ивана осталось.
Старик долго лазил по подземному двору, пробрался к стволу, шумел там, разбирал крепь и породу, охал, ужасался силе взрыва.
— Вот окаянство, — бормотал он, — ствол взрывать? Где же это видано? Все равно что младенца по спине дубиной ударить.
Он уполз куда-то далеко, затих совсем, и бойцы раза два окликали его:
— Дед, а дед, хозяин, давай назад, капитан ждет.
Но старик молчал, не отзывался.
— Не придавило ли его? — сказал один из бойцов и снова закричал: — Дед, забойщик, где ты там, вертайся, слышишь, что ли!
— Эй, где вы? — послышался из штрека голос Костицына.
Он подполз к бойцам, и они рассказали ему о смерти часовых.
— Это Иван Кореньков, что хотел письмо с женщинами передать, — сказал Костицын, и все трое помолчали. Потом Костицын спросил: — Где же старик наш?
— Давно уполз, сейчас покличем его, — сказал боец. — А то можно очередь дать из автомата, он услышит.
— Нет, — сказал Костицын, — давайте ждать.
Они сидели тихо, все поглядывали наверх, в сторону ствола — не видно ли света. Но мрак был сплошной я бесконечный.
— Похоронили нас немцы, товарищ капитан, — сказал боец.
— Нет, нас не похоронят, — ответил Костицын, — мы уже много их хоронили и еще столько похороним.
— Хорошо бы, — сказал второй боец.
— Конечно, хорошо, — протяжно подтвердил тот, что говорил о похоронах. И по голосам их Костицын понял, что сомневаются в его вере.
Издали послышалось шуршание породы, потом снова затихло.
— Это крысы шуруют, — сказал боец. — Какая нам все-таки судьба выпала тяжелая. Я с детства на тяжелых работах был, и на фронте мне ружье тяжелое досталось — бронебойное, и смерть выпала тоже тяжелая.
— А я ботаником был, — сказал Костицын и рассмеялся.
Он всякий раз смеялся, вспоминая, что был ботаником. То, прежнее время представлялось ему ослепительным, светлым — он забыл, какие были у него тяжелые нелады с заведующей кафедрой и что один из ассистентов написал на него заявление, забыл, как провалил он при защите свою кандидатскую работу и должен был, мучаясь самолюбием, второй раз защищать. Здесь, в глубине заваленной шахты, прошлое представлялось ему то лабораторным залом с настежь раскрытыми большими окнами, то светлой, полной росы и утреннего солнца лесной поляной, где он руководит студентами, собирающими растения для институтских гербариев.
— Нет, то не крысы, то наш дед вертается, — сказал второй боец.
— Где вы здесь? — крикнул издали Козлов.
Они прислушивались к его дыханию. Оно было уже слышно за несколько шагов, и в дыхании этом они ощутили нечто тревожное, радостное, заставившее их всех насторожиться и встрепенуться.
— Ну, где вы? Тут, что ли? — нетерпеливо спросил Козлов. — Не зря я с вами остался, ребята, давайте скорее к командиру, ходок открылся.
— Я здесь, — сказал Костицын.
— Ну, товарищ командир, только пополз я к стволу и сразу учуял, — струя воздушная; по ней пополз — и вот дело: завал наверху задержался, закозлило его, а до первого горизонта по стволу свободно, ну, и трещина там на первый горизонт от сотрясения, с нее и тянет струя. А ведь с первого горизонта квершлаг есть метров на пятьсот, в балку выходит, я тот квершлаг тоже проходил в десятом году. Пробовал я полезть по скобам, метров двадцать поднялся, а дальше скобы повыбиты, тут уж я своей последней спички не пожалел, посветил — ну, как я вам раньше говорил, так и было. Там скобок с десяток нужно поставить, камень разобрать, что ствол обмурован, метра два пробить и на выработанный горизонт пройти.
Все помолчали.
— Ну вот, — спокойно и медленно сказал Костицын, чувствуя, как сильно бьется его сердце, — ну вот, я ведь говорил вам, что нас тут не похоронишь.
Один из бойцов вдруг заплакал.
— Неужто, неужто мы опять свет увидим? — сказал он.
Второй тихо сказал:
— Как вы, товарищ капитан, знать все это могли? Я думал, вы так только, чтобы нас поддержать, про надежду говорили.
— Ну, я командиру сразу про первый горизонт сказал, как еще женщины в шахте были, от меня его надежда, — самоуверенно оказал старик, — он только молчать велел, пока не подтвердится.
— Жить-то хочется, ясно, — сказал боец, который заплакал и теперь стыдился своих слез.
Костицын поднялся и сказал:
— Я должен посмотреть и убедиться, после этого вызовем сюда людей. А вы, товарищи, здесь ждите; если кто придет из отряда, ни слова не говорите до моего возвращения. Ясно?