Выбрать главу

Манина мачеха вскрикнула.

— Что? — спросила Маня.

— Оноре с Исаакия бросился.

Маня уткнулась лицом в подушку и закричала:

— Проваливай!

Васька встал.

Манина мачеха проводила его до двери.

Запах стриженых лип на набережной Фонтанки пересиливал запах грязной воды, тихо шуршащей в гранитных берегах. Кони на Аничковой мосту были прекрасны. Толпы людей на Невском оживленны и нарядны.

Наверное, было тепло.

III

Васька стоял у окна. Воздух из форточки был горек от запаха готовых распуститься тополей.

В голове у Васьки ледяным яйцом покоилась боль.

На противоположной стене разноцветные абажуры, освещенные стулья, столы, тумбочки вместе с ужинающими, пьющими, читающими выдвинулись и повисли в пространстве, как мишени-сюрпризы в тире. Абажуры были оранжевые, салатные, голубые, сиреневые, желтые, даже красные, украшенные шелковыми воланами или бисерными кистями. Прямо напротив, вровень с Васькиными глазами, стояла его одноклассница Полякова Вера. Высокий моряк помогал ей снять плащ.

Вера улыбалась Ваське. Махала ему рукой. Но Васька не видел. Вера залезла на подоконник, крикнула в форточку:

— Вася!

Васька не слышал.

Вера надула губы и задернула тюлевую занавеску.

— Оноре, Оноре, — шептал Васька, как бы прислушиваясь к звучанию этого слова, и, хотя в нем не было ни свистящих, ни шипящих звуков, оно вспухало в мозгу, как рубец от удара плетыо. И ледяное яйцо трескалось и сочилось темными водами, заливая пределы и горизонты.

— Оноре, Оноре, — Васька тупо глянул по сторонам, на какой-то миг взгляд его задержался на нежных плечах Веры Поляковой, которую за тюлевой занавеской обнимал морской офицер с кортиком на боку.

— Оноре, Оноре.

Васька выпил воды из графина с неудобным блюдце-образным горлом, и вода эта, теплая, застоявшаяся, растопила холод, возникший в нем от обмана и неожиданности.

— Дурак ты, Оноре, — сказал Васька.

Потом сменил воду в графине.

Потом нашарил в шкафу вещевой мешок, в котором принес с войны муки, шесть килограммов жевательной резинки и завернутый в полотенце девятизарядный "вальтер".

Сколько их привезли с войны — пистолетов! Кто сдал своевременно. Кто выбросил: много их в речках, в колодцах, в люках. Кто позабыл о них, засунув в случайную щель. Кто продал — для мести ли, для разбоя. Но были и выстрелы, вернувшие солдат туда, на немые поля войны.

Положив сверток на стол, Васька пошел на лестничную площадку, вытряхнул мешок, вытеребил свалявшуюся в углах пыль. Повесил мешок в шкаф и лишь тогда, заглянув по дороге в зеркало, сел к столу, расставил ноги пошире и развернул полотенце, на обоих концах которого красным готическим письмом было выткано "Гутен морген".

В комнате тонко запахло ружейным маслом.

Пистолет, небольшой, но тяжелый, с широкой рукояткой, лежал на необмятом накрахмаленном льне. Воронение было не темным, как бы стертым от долгого владения. Костяные пластинки на рукоятке тоже были белесыми. Свет лампы уходил в металл, как в старинное тусклое зеркало, не отражаясь, но порождая видения — свет замыкался ясным колечком на срезе ствола.

Васька-то знал: пистолет новый, штучный, и выстрелили из него... Он вынул обойму — не хватало в ней двух патронов. По Ваське стреляли. С колена. Как в тире.

На перекрестке шоссе и железной дороги, уже близ Берлина, встретились Васькина далеко ушедшая вперед бронированная машина с двумя пулеметами — один из них крупнокалиберный — и паровоз с единственным вагоном спальным темно-вишневого цвета и медными начищенными поручнями.

Стрелочник, как положено, перекрыл шлагбаум. Машинист, как положено, сбавил скорость и без того небольшую. По их мнению, машина должна была, как положено, ждать.

Пулеметы изрешетили котел паровоза. Лишь тогда окутавшийся паром, на упавшем давлении, свистящий, умирающий паровоз откатил назад, стараясь железным горячим телом своим прикрыть лакированный вагон.

А из вагона уже выскакивали люди, одетые в черное, туго перетянутые в поясе. Они взбирались вверх по откосу и, отстреливаясь, бежали еще выше на холм, где стоял дом обходчика. А по шпалам бежали Васькины парни и впереди Васька.

Но вдруг из-за паровоза, из парного тумана, вышел грузный человек, опустился на колено, поднял пистолет и, придерживая левой рукой правую руку, выстрелил. На кожухе Васькиного автомата блеснуло синим. Автомат дернулся. Человек выстрелил второй раз — Ваську ожгло под мышкой. А Васька стрелял по серебряным витым погонам.

Черный стрелок с такими надежными витыми погонами на тяжелых плечах повалился на правый бок, судорожно дернул ногой и вытолкнул руку с пистолетом навстречу подбежавшему Ваське.

— Стрелок, — сказал Васька, — мне везуха была... — Он показал мертвому разорванный кожух на стволе автомата. — Я же его поперек живота держал. — И, подняв левую руку, показал мертвому окровавленную подмышку. — А ведь сердце-то вот оно, на вершок правее. Ты, стрелок, в меня дважды попал.

Вокруг дома обходчика слонялось Васькино отделение.

В большой комнате с пузатым невзрачным комодом по всему полу было разбросано генеральское обмундирование с малиновыми лампасами и такими начищенными сапогами, какие могут быть только у юнкера утром в воскресный день.

Владелец малиновых лампасов лежал в огороде менаду грядок в незастегнутых штанах путевого обходчика.

Дальше по огороду спинами вверх лежало еще несколько тел в черном.

"Чины. Может, железнодорожники, может, танкисты, — подумал Васька. — Черт их тут разберет".

Васька спустился на полотно к паровозу.

Паровоз слабо парил прозрачным холодным паром. Текли по его лоснящемуся телу струи воды, вымывали вокруг канавку, как бы очерчивали его.

Возле черного пожилого стрелка стоял машинист, мял фуражку в руках — наверно, считал себя виноватым.

Васька постоял рядом с ним. Поднял с раскрытой, пожелтевшей уже ладони "вальтер", сунул за пазуху.

Парабеллум бы Васька не взял. Парабеллумов Васька терпеть не мог за их неприкрытый машинный вид. По Васькиному разумению, они и называться должны были не пистолетами а "мордмашинен".

Парабеллум бы Васька домой не привез. Неприятно.

Васька вставил обойму, заглянул одним глазом в дуло и прошептал:

— Дуло. Слово-то какое замечательное. Дуло — поддувало. Ка-ак дуну! — он засмеялся. Смех вышел пустым, шелестящим, как шуршание луковой шелухи.

Васька прижал дуло к виску.

— Пук, и нету, — сказал. — Пук, и хватит трепаться.

От стены отделились богатыри: на черном, на сером, на белом конях.

"Васька, осади!" — сказали они голосом маляра-живописца Афанасия Никаноровича.

Васька повернулся к ним быстро, сразу всем телом, ведя пистолет, как маятник, вправо-влево.

"Осади, говорим", — спокойно повторили они. Смотрели они на Ваську угрюмо.

— Что же делать-то, пузаны? — спросил Васька. В голосе его прозвучала обида.

— Нас.

Васька не понял — богатыри повторили:

— Нас, говорим.

За окном дождь полил, смазал окна напротив, превратил их в цветные потеки.

Во дворе мокли осиновые дрова, закованные в железо.

— Пузаны! — Васька встал на стул, запихал "вальтер" в задний карман брюк и завопил: — Конечно вас! Непременно и только вас! На черном, на сером, на белом конях...

В комнату сунулась Анастасия Ивановна.

— Ты чего голосишь? Или у тебя опять помутнение?

— Ни в коем случае, — сказал Васька, спрыгнув на пол. — Могу дыхнуть.

Анастасия Ивановна смотрела подозрительно, даже под стол заглянула, и он с ней заглянул тоже.

И ему полегчало.

"Чего это я распался? — подумал он. — Жить нужно, есть нужно. И все такое".

Сапожным ножом аккуратно срезал Васька "Богатырей" с подрамника. Положив на стол, стер влажной тряпкой пятно от портвейна, слабое, но все же заметное и неопрятное. Но не скатал ковер в трубку, а приколотил к стене над оттоманкой на четыре гвоздочка. Натянул сразу на три подрамника бязь и принялся грунтовать.