Выбрать главу

Иногда Васька ходил на танцы в Мраморный зал и в Дом учителя. Какие-то помятые жизнью, но модные — в перелицованном — специалисты танцевали с закатыванием глаз и отведением мизинца падекатры, падепатинеры. Мощная популяция невежд и не желающих балета демократов, жаждущих вульгарного: не просто танцев-шманцев-обжиманцев, но и возможности "завесть" знакомство, а впоследствии, бог даст, жениться, что при падекатрах невозможно, громоздилась вдоль стен, как некий старорежимный сыромятный народ, пришедший по билетам культурному веселью поучиться; когда же с досады — мол, черт с ними, харями, пусть ляжками трясут, а то еще ходить перестанут в "зало", урон пойдет — давали румбу, танго или фокстрот, то со счастливым стоном дождавшихся от всех стен отделялась и в тысячу ног выкатывала на паркет толпа — живые люди с живыми глазами, что так естественно.

И еще танцевали линду. В тот угол зала, где начинали линдачить, бросались распорядители и скручивали, и выводили, и вышибали. Линду танцевали на ярмарках, народных гуляниях в парках, на площадях и на Дворцовой площади. Танцевали в такт, в лад — всем народом.

На танцах Ваське не везло. Девчонки с ним жеманились, старались говорить красиво. Он и не подозревал, что возбуждает в девах чувство прекрасного, ему казалось, что он должен был бы возбуждать другие рефлексы, но природе виднее. Еще в школе девчонки выбрали Ваську, грубого, ломового, себе как бы в подружки — осуществлять дипломатию полов. Когда случалась с какой-нибудь дурехой беда, какая приходит, если занятые трудом и профсоюзами мамаши забывают им вовремя раскрыть особенности девчачьего организма, подружки вытаращив глаза мчались отыскивать Ваську, чтобы он дал по шее дежурным, которые пытаются выволочь из-за парты бедняжечку Шуру Нюрину. А у нее: "Шу-шу-шу — понимаешь? А они же не понимают. Дураки окаянные". Приходилось Ваське идти в класс, проводить разъяснительную работу с дежурными. Глядя на пунцовую от стыда Шуру Нюрину, дежурные бормотали:

— Дура! Так бы и говорила — больная по-женски.

Смейся не смейся, горюй не горюй, но подсовывались Ваське на танцах девы, глядящие на парней с подозрительностью милиционера, только что заступившего на пост у пивной.

Блокада отчасти разгородила завалы и баррикады в коридорах коммунальных квартир, спалила в железных печурках кое-что: козетки, пуфы, комоды, канапе, рамы, обтянутые плешивым бархатом, запятнанные сыростью олеографии Христа в терновом головном уборе, каминные экраны, ширмы, продавленные кресла — грибы трутовики, тени иллюзий. В Васькиной же квартире коридор всегда был пуст и чист.

Анастасия Ивановна подкрашивала и подбеливала везде, без конца скребла полы, и Васька чтил этот ее недуг — недуг памяти, не позволяющий душе познать другие весны.

— Иди на цыпочках, — прошептал Васька, когда они вошли в квартиру. — У донны Насти слух, как у оленя.

— Она карга?

— Ты что — золотая тетка. Диана. И не хихикай.

Дверь в комнату скрипела, Васька приоткрыл ее настолько, чтобы только влезть. Включили свет.

Юна ахнула: со всех сторон на нее смотрели богатыри. Васька-то к ним привык, но на свежего человека это зрелище должно было производить ошеломляющее впечатление.

Юна пошла от одного ковра к другому, расстегивая на ходу шинель.

— Мне нравится — так шикарно позируют.

— Они с похмелья, — сказал Васька. — Я их к стене сейчас поверну носом.

— Не нужно. Станет скучно.

— А мы спать ляжем.

— Ты талантливый. — Юна прислонилась к Ваське спиной. — Если бы лет через десять ты смог посмотреть на свои ковры.

Через двенадцать лет, торгуя у Васьки картину "Белый клоун с голубым зонтиком", Игнатий Семенович принес ему в подарок его "Богатырей". Васька долго смотрел на них, и щипало у Васьки в носу. И голос маляра-живописца, заглушенный было обстоятельствами и нонконформизмом, вновь зазвучал в нем: "Ты, Васька, нас береги. Мы, Васька, миф твоего сердца и твоей печали. А этих "белых клоунов" брось, они малокровные, гниды".

Васька снял с Юны шинель, повесил на гвоздь поверх своей.

— Шинель тебе идет.

— Георгий хочет купить мне пальто или плащ. Я отказываюсь. В пальто с одной рукой плохо — нелепо. А в шинели — я солдат. Не знаю, что и делать буду, когда шинели выйдут из моды.

— Сшей что-нибудь роскошное из парчи. В парче незаметно. Будешь как царица. А царица хоть без головы — царица.

— Лучше я ребят нарожаю, — сказала Юна. Она села на оттоманку, расстегнулась: платье у нее было темно-зеленое, с прямыми плечами, с накладными кармашками на груди и узкой юбкой. Правый рукав был заправлен под широкий, тугой затянутый кожаный пояс.

"Не хватает только портупеи, — подумал Васька тоскливо, — наверное, она уже никогда не наденет что-нибудь с воланами и кружевами. Да и черт с ними, и гори они синим пламенем". Васька отошел к окну, прислонился лбом к прохладному стеклу и почувствовал вдруг, что зубы у него стиснуты так, что голова трясется. Видел Васька буковый лес и Майку, распятую на поваленном бурей стволе.

У Веры были задернуты шторы, но свет за шторами был. Чтобы отогнать образы того леса букового, Васька попытался представить Веру и Георгия, убирающих со стола: Георгий моет посуду, а Вера ставит ее в буфет. Они не торопятся, торопиться им некуда, у них вся жизнь впереди и никто им не помешает.

— У тебя найдется рубашка? — спросила Юна.

Васька повернулся — Юна сидела на оттоманке, ее одежда была аккуратно сложена на валике. Она сидела, поджав под себя ноги, стройная, тонкая, уже успевшая загореть. У нее были очень красивые руки. Васька так и подумал — руки. Ему показалось, что правую она закинула за спину и опирается ею о валик оттоманки. Она была похожа на светлое деревцо. На ум пришло покрытое тайной слово "друиды". Он не знал, могли ли быть друидами девушки, и засмеялся — девушки могли быть дриадами.

Юна улыбнулась ему. Потом тоже засмеялась и повторила:

— Дай мне, пожалуйста, рубашку.

Он подошел к шкафу. У него всегда была чистая рубашка благодаря Анастасии Ивановне. Рубашечка-апаш.

Они ушли утром. Ярко и чисто светило солнце. И всю ночь она вспоминала войну, только войну, и, когда Васька сказал ей: "Давай о чем-нибудь другом поговорим", — она прошептала:

— О чем? У нас с тобой только и есть что детство да война. И больше ничего не будет — ничего. Разве что дети. У меня обязательно будет трое. Нет, двое. Троих мне не вытянуть.

— А муж?

— Муж в нашем деле — величина непостоянная, — сказала она.

И от этих ее слов, сказанных без иронии и без сожаления, Васька почувствовал во рту горечь, словно разжевал хвою.

Жила она в "Астории", Георгий поселил ее там, использовав какой-то весьма несложный блат.

Вечером она уезжала.

Увидав издали купол Исаакия, Васька почувствовал жжение в горле, и чем ближе они подходили, тем сильнее становилось это жжение. Исаакий надвинулся на них Вавилонской башней — зиккуратом, которые, для того и строились, чтобы проложить по ним лестницу к небу. И все храмы мира, как бы причудлива ни была их архитектура, и все религии, все Молитвы — всего лишь лестницы в пустоту. На какое-то мгновение Ваське показалось, что он стоит на такой лестнице, на самом верху, где ветер, и ему нужно сделать маленький шаг, чтобы полететь, но тело его сковала судорога, поднимающаяся от ног к сердцу.

— Толкни меня в спину, толкни, — попросил Васька.

Юна, ни слова не говоря, нерезко толкнула его в спину, он сделал шаг, сделал другой шаг, судорога стала сползать, отошла от сердца, освободила грудь, мышцы живота, сошла с бедер, отпустила икры, осталось только горячее покалывание в стопе.