Выбрать главу

Школьником Васька Егоров начинал купальный сезон в праздник Первого мая и заканчивал в праздник Седьмого ноября у стен Петропавловской крепости. Если Первого мая по Неве плыли льдины — а они почти всегда плыли, — Васька вылезал на какую-нибудь из них и, раскачивая ее, орал, чтобы скрыть зубовную дробь.

— Что вы в такую рань? — спросил Васька. — Еще и солнца-то нет. — И наверное, потому, что он не сказал о холодной воде и простуде, мальчишки признали в нем своего и напомнили:

— Ты что, а экзамены — не до сна.

Васька вспомнил: ни свет ни заря залезали они с товарищами на крышу своего шестиэтажного дома и там досыпали, подложив под голову учебники. Потом играли в пятнашки. Потом дворник дядя Керим их материл, запирал чердак на висячий замок и, хромая, отправлялся за участковым. Начиная с четвертого класса готовились они к экзаменам по всем предметам, кроме физкультуры, пения и рисования, то в Лисьем Носу, то в Ольгино или Лахте — всегда поближе к воде. Иногда простужались. Но иногда они все же открывали учебники, но лишь для того, чтобы трепет перед страшным объемом непознанного оповестил им, что росток совести, если они спешно возьмутся за ум, еще может обратиться в дерево знаний — долг возьмет верх над ленью, и слезы матерей, превратившись в алмазы истины, займут свое место в их благородных душах.

Улыбка, как подошедшее тесто, вспухла на Васькином лице и потекла через край.

Мальчишки сказали:

— И ты искупнись. Вода уже будь здоров.

Васька развеселился. Скинул куртку, рубаху, брюки.

— Ты и трусы скидывай. Никого нету. В мокрых трусах ходить вредно.

Чтобы мальчишкам стало хорошо от их утренней дружбы, Васька легко взобрался на спину сфинкса — гранитный волхв из столицы бога Амона придал Васькиному прыжку дальность, плавность и красоту — такие, что даже милиционер, стоявший у входа на мост Лейтенанта Шмидта, крякнул, оторопев. Милиционеру не нравилось, когда голые люди бегают по парапету средь бела дня, а ночью — пусть. Ночь — она ночь.

Васька выскочил из воды, ощущая, как живет каждый мускул, поджатый и подхлестнутый огненной стужей купания. Голова была свободной от дум, сердце — от тяжести неопределенностей. Васька радостно и счастливо скалил зубы, видя, как посиневшие уже мальчишки залезают в трусы.

— Одевайся, — грозно шептали они. — Две тетки идут.

Васька рванулся к одежде, радуясь этому глупому страху. Он уже успел натянуть рубашку, когда из-за парапета показались две кудрявые головы.

"Барышни, — подумал он. И еще подумал: — Бывают же такие слова, смешные и чистые, — барышни."

Застегиваясь, Васька вспомнил, как в день возвращения с войны, когда он ехал на трамвае по Невскому, кто-то легонько дернул его за рукав шинели и спросил: "Дяденька, вы выходите?" — и он никак не мог осознать, что обращаются к нему: сбоку стоял мальчишка с нетерпеливыми глазами и кривил губы. Лишь когда мальчишка дернул его за рукав посильнее и, глядя ему прямо в глаза, повторил: "Дяденька, вы выходите?" — Васька посторонился, и что-то грустное, чего он так и не осознал, вошло в него и живет в нем поныне. Может быть, потому он сейчас так любил этих ставших уже сине-оранжевыми пацанов, вылезших из постелей, как из его далекого детства, чуть свет, поскольку предэкзаменационное лоботрясничанье является священным ритуалом, если хотите, сопротивлением совести; потому так тоскливо было Ваське на подготовительных курсах — к чему готовиться-то, к какому экзамену?

Он не сомневался, что в институт его примут, сдать помогут, подскажут, подсадят, потому что он нужен, потому что он бык, вол, лошадь — будущий начальник какого-нибудь горного управления, потому что он уже "дяденька".

Дяденькой Васька себя не чувствовал, быком тоже, гораздо ближе ему был образ медленной белой птицы, может быть ибиса. Но это же, скажем прямо, смешно.

Особенно часто Васька с товарищами ходил готовиться к экзаменам на Смоленское кладбище. Полежав на траве, они принимались жать стойки на крестах, часто падали, потому что прогнившие перекладины крестов ломались, часто бывали биты богобоязненными старухами, всегда возникавшими из пустоты, отчего подготовка к экзаменам приобретала приключенческую остроту.

В старших классах они уже готовились с девочками, но этот период стерся в Васькиной памяти, остро жило только чувство зависимости — потери лица. Девчонки безусловно считали себя опорой отечества — если бы не они, то мальчики, по их мнению (страшно подумать!), так бы и не созрели, запутавшись в соплях среднего образования и своей половой незавершенности.

Васька глянул на девушек, облокотившихся на парапет, — это были Маня и ее мачеха. Выглядели они как подружки-ровесницы и, как подружки, смеялись, подталкивая друг друга локтями. Узнав Ваську, Маня замолкла.

"Может, она и вены резала, чтобы на меня тень накинуть, и вешалась по той же причине, зная, что я приду? — подумал Васька. — Да нет... Это у нее свои счеты с собой, со своей дуростью. Она же ненормальная. А меня она в производители записала для маскировки. Я убедительный. Вот он я. Лови!" Ваське хотелось подойти к Мане и дать ей пощечину. Ну хотя бы в глаза заглянуть. Но к нему по ступенькам уже бежала Манина мачеха.

— Здравствуйте, — сказала она. — Очень рада вас видеть. — Вынула из кармана плаща узкую пачку "Казбека", протянула ему и вдруг смутилась, стала грустной, задумчивой. — Может, вы нас немного проводите? Я впервые вижу белые ночи. Это так непривычно, так чудно.

— Еще самое начало ночей, — сказал Васька, тоже смущаясь. — Сейчас, только ботинки надену... Ну, пацаны, всего. Ни пуха вам ни пера.

Мальчишки, как полагается, вежливо послали его к Черту.

Васька шел рядом с Маниной мачехой, звали ее Ирина. Маня шла впереди и уходила все дальше и дальше во тьму подсознания и ассоциативных форм памяти, Маня, которая спала на его плече, благоухая щами и одеколоном.

Зато мачеху Васька будто сфотографировал тем утром и видел ее часто в себе, и образ ее вызывал в нем некий спокойный внутренний свет, освещавший своды его души: свет этот не создавал широкого круга, но был тепл, как прикосновение ребенка.

Однажды, много лет спустя, после осенней выставки, к нему пришел старый, тепло одетый мужчина и сказал, извинившись:

— Я бы хотел приобрести вашу картину. Она называется "Утро". На ней изображена моя жена. По крайней мере такой она была в молодости.

Васька нашел картину. Они еще стояли у стены, недавно привезенные из выставочного зала, — на полотне была изображена молодая женщина с ребенком на руках.

— А вот детей у нас, к сожалению, нет, — сказал старый человек. — Ирину ранило — бомбили. Я сам ее прооперировал. Да, детей у нас, к сожалению, нет. Есть внучка. На первом курсе медицинского. Ее мать тоже медик.

Васька шагал, держа Манину мачеху под руку. Мачеха была оживленна. Желая отметить в разговоре что-то заслуживающее внимания, она прижимала Васькину руку к своему теплому боку. У нее были ровные белые зубы, подвижные губы, побуждающие говорить, мохнатые детские ресницы и добрые, чуть насмешливые глаза. Она могла бы, как его одноклассница Вера, запросто обнять его, он бы не удивился, потому что у нее были глаза сестры.

Ребенка на той картине Васька написал Вериного. Пришел к ней, жила Вера на Гражданке в большой светлой квартире, пришел и сказал:

— Вера, я хочу написать твоего сына.

Вера кивнула на сыновей, у нее их было два, оба плечистые, оба студенты.

— Любого... — Но вдруг, поняв, о чем он ее просит, сказала тихо: — Не пиши их, Вася, они сытые, лопоухие и нахальные. Им нужно слаломное снаряжение. "Альпина" какая-то. "Кнейсел" — ты понимаешь? Крепления "Соломон"! Знаешь, сколько это стоит? Георгий у меня адмирал, а я шью шляпки дамам. И все уходит на них. Напиши моего первенца. Я тебе сейчас его покажу. — Вера упала на колени перед рыцарским буфетом — она его сохранила: теперь, в низкой квартире, расчлененный рыцарский буфет составлял обстановку гостиной, метя всех приходящих незаживляемыми ожогами зависти.