Васька смотрел вокруг глазами птицы, усевшейся на плечо Христу.
В Шарлоттенбурге из каждого окна были вывешены белые флаги. Флаги были большие. Глаженые.
Васька потряс головой, перевел взгляд на ротонду, или, как все говорят в Ленинграде, — вышку Исаакиевского собора. Вышка несла крест над Васькиной головой.
"Вот где флаг вешать надо, — подумал Васька. — Кумач победы. Пока солдат домой не пришел — еще не победа. Это для народа победа. А солдат домой идет. Скатывается с крутой горы. Он ведь и сорваться может — с такой вершины. Опоре сорвался. Он, наверное, Прагу освобождал. Девушки его на руках несли. Целовали. Усыпали цветами. А он, вундеркинд, небось кланялся. Ножкой шаркал".
Васька представил Прагу Девятого мая. Золото купола выгнулось чашей — стало золотом неба. Васька видел, как девушки и молодые женщины с круглыми от счастья лицами несли на руках Оноре. У Оноре глаза такие детские... На повторение подобного счастья можно надеяться, только поверив в рай. Недаром говорили потом: "Кто из молодых освобождал Прагу — все веселились".
А девушки уходили — уносили Опоре.
Там было и Васькино место. Там были и Васькины букеты.
— Оноре! — закричал Васька. — Не оставляй меня. Я сейчас.
— Молодой человек! — Кто-то схватил его. Васька оттолкнул чужие руки. Но их становилось все больше. Они вцеплялись в пиджак, даже в брюки.
— Оноре! — кричал Васька. Но Оноре уже растаял. Улетел, раскинув руки с длинными, как маховые перья, пальцами.
Впоследствии Васька напишет картину, где Оноре летит-планирует, распластав руки-крылья. Белый, как алебастр, во всем солдатском, в сапогах кирзовых. Позади него, на зеленой сырой земле стоят надгробья — гипсовые солдаты, каждый на своем холмике. Один с трубой. Остальные с оружием. И сквозь полупрозрачную землю проступают остовы городов. А на самом переднем плане, как бы смазывая все, ведь память эта не ее, а художника, качается на качелях девочка в красном. И смотрит на нее шалая коза с полным выменем.
Васька стоял, прижатый к вышке спиной. Его держали. Первым он разглядел мальчишку в ушитой пилотке. Мальчишка брызгал на него слезами, бил бледным кулаком по животу и кричал:
— Если пьяный — дома сиди. Чего людей-то пугаешь?
— Молодой человек, — Ваську тянул старик с седыми зеленоватыми волосами, слипшимися на лобастом черепе. — Не нужно, — говорил старик, словно дул на горячее. — Не нужно. Я вас прошу, пойдемте со мной. Пойдемте, я вас прошу.
Старик повел вялого Ваську на спиральную железную лестницу. Встречные уступали им дорогу, прижимаясь к столбу.
— Хочется посмотреть сверху вниз? — спрашивал Васька. — А есть среди Вас птички? — Он смеялся, перевешиваясь через перила, словно освобождая желудок, и говорил морщась: — Нет среди вас птичек.
Встречные терпеливо молчали, им не нужно было оправдываться, их вело наверх здоровое любопытство, здоровая боязнь высоты и здоровое знание, что летать они не умеют, что неумение это заложено в человеке как качество фундаментальное, от которого простираются другие качества, помельче и послабее.
На круговой площадке с широкой каменной балюстрадой и бронзовыми статуями святых старик остановился, выпустил Васькину руку и прислонился к мрамору между окон.
— Недавно молодой человек бросился сверху, с купола. Демобилизованный вашего возраста. Я видел, как вы наклонились над ограждением. — Старик проглотил слюну, морщинистая шея его была тонкой и хрупкой, зеленоватые волосы вздыбились, образовав вокруг головы сияние. — Я напишу летящего солдата.
— Солдат должен лететь только вверх! — сказал Васька и сурово уставился в пространство перед собой.
Сердце, предвосхищая удар о кровельное железо, замирало. Дыхание останавливалось. Мозг, разрастаясь в гневе, командовал сердцу — жить.
— Оноре бросился. Оноре Скворцов. Мой друг. Вот такой парень! — Васька сунул старику под нос кулак с оттопыренным большим пальцем. — Икар.
На Ваську и старика падали крупные капли — влага конденсировалась, соприкасаясь с золотым железом.
Старик снова потянул Ваську за руку.
— Пойдемте. Я тут близко живу. Чаю заварим.
И, пока они спускались тоже по винтовой, но уже каменной лестнице, просторно-гулкой, старик все твердил: "Чаю заварим".
Навстречу им лезли крикливые школьники, жестко-глазые и честолюбивые.
Старик затащил Ваську к маятнику Фуко.
— Вы, конечно, уверены, что Земля круглая. И я уверен. И всякий раз сомневаюсь. — Старик взял тонкий бамбук, подтянул маятник и пустил его по черте.
Вспоротый тросом воздух чуть слышно пофыркивал.
"С кем же он ходил сюда в первый раз? И как это было прекрасно — слушать соборное эхо!"
У мозаичных икон стояли леса. На стенах темнели сырые пятна.
— Ваш друг не единственный. За сто лет с купола бросились... — Старик не назвал цифру. Сказал: — Не будем осуждать ни его, ни других. Вы, наверное, знаете, почему он так поступил? Впрочем, наверняка никто знать не может. Самоубийство таинственно и заманчиво. Есть в смерти что-то такое... Почему люди спешат посмотреть на мертвого? Заглянуть ему в глаза? Смерть наделяет живых дополнительным благом: поэзией и прощением. Он нас простил — простим и мы его. — Старик поднес ко лбу сложенные пясточкой пальцы, поднял глаза к небесному свету, округлил рот и тут же, через усилие, отвел руку к уху и вцепился в свои зеленоватые летучие волосы. Глаза его медленно вернулись к сумеречному свету собора. — Он умер, но душа его не отлетела, она вошла в этот маятник. Я стоял здесь. Я видел, как маятник дрогнул. Всю войну, все дни блокады маятник не был в покое. Я часто приходил сюда. Жан-Бернар-Леон Фуко не все рассказал о своем открытии. Это — регистратор душ... Он существует сам по себе.
— Ну да — на тросе.
— Все, в сущности, на тросе. И сама Земля, и люди на ней... Маятник вздрогнул, и я понял — кто-то бросился с купола. Я пошел прикрыть тело.
У Васьки стянуло низ живота, мурашки прошли по спине, между ягодиц и по икрам.
— В любопытстве к праху и тлену, прямо-таки завораживающем нас, успех сюрреализма, — сказал старик. — Ответьте честно: вот идете вы по дорожке в Парке культуры, скажем, на Елагином острове, и видите с одной стороны розовый куст цветущий, с другой стороны кошку дохлую — что подействует на вас сильнее?
Васька пожал плечами.
— Кошка. Если я даже сопротивляться буду, потянет посмотреть.
Старик спрятал руки за спину, словно опасался, что они начнут суетиться, торжествовать его правду.
— И, глядя далее на розовый куст, вы будете ощущать присутствие дохлой кошки?
— Буду, — сказал Васька. Он представил и куст цветущий, ликующий, и кошку плешивую, плоскую, похожую на опаленный плесенью старый валенок, и, понимая, что истинно будет так, как старик говорит, случись ему проходить мимо — повернется его голова, преодолевая сопротивление тела, особенно шеи и живота, куда, казалось бы, и смотреть нескромно, потому что смерть обнажает естество более, чем баня, повернется непременно, хоть он и привык на войне к обнаженному и трагическому. И захотелось Ваське, чтобы кошка была живая, а еще лучше — собака, и куст цветущий, не обязательно розовый, можно сирень, а за кустом — березы, и сосны, и елки, и песчаный обрыв к мелкой речке, в которой ни нырять, ни плавать, только бегать в звенящих брызгах.
Старик говорил что-то о сюрреализме, похожем по сути на Крошку Цахеса. О кубизме, супрематизме, абстракционизме и прочих штуках, по сравнению с которыми сюрреализм звучит как смех в крематории.
— Если цветение жизни дает художнику право на, грусть, даже на отрицание, то смерть — увы... а фальшивая смерть тем более. Сюрреализм — это самый откровенный и самый оголтелый ханжа современности. Беспалый шут на пиру царей. Торговец уродством, фальшивой смертью, фальшивыми драгоценностями.