Верьте мне, — говорил старик. — Верьте мне: Гитлер и атомная бомба открыли дохлой кошке путь на престол искусства. А трагедия нынче — всего лишь пустой сосуд. Смерть стала чем-то вроде одежды.
А Ваське было наплевать на все это дело. Не было дохлых кошек — была живая собака. И Васька был там, на душистой луговой речке, мелкой и ясноглазой. Лежал на горячем желтом песке, и с живота его, надутого чем-то сладким, готовилась улететь в небо многодетная божья коровка.
По голосу, по манере говорить таинственно и замысловато Васька представлял себе жилье старика в виде забитой хламом, закопченной примусом комнатушки. Череп должен быть на столе среди немытых тарелок. В черепе огарок свечи. Чучело совы на шкафу. Книги — жесткие, как доски. Ширма — фиолетовые руки с растопыренными пальцами по черному шелку. Стеклянный глаз на блюдечке, как у Петра Мистика.
Служил Петр Мистик в морском клубе гардеробщиком, а прозывался так из-за матери, старухи Полонской-Решке, она до революции была гадалкой.
Видит Васька наплывом, как старик кладет прозрачную руку на череп с горящей свечой внутри, заводит глаза, говорит: "Верьте мне", — и живая собака становится дохлой кошкой.
Васька искоса глянул на старика. Старик был ухожен, казался насквозь промытым, как старый детский доктор. И тем не менее что-то указывало на его одиночество — может быть, строй мысли? может быть, зеленоватые волосы? может быть, торопливость?
Жил старик на Гороховой. В доме, облицованном серым зернистым гранитом. Лестница была чисто вымытая. Имелся лифт. В открытые окна с цветными витражами входили запахи Адмиралтейского сада и звон трамваев.
На седьмом этаже старик распахнул дверь крепкого дерева и легонько втолкнул отяжелевшего Ваську в запах кожи, паркета и книг.
Налево большая кухня с изразцовой плитой, заставленная разнопузыми самоварами. И на полу вокруг плиты изразцы, остальной пол паркетный. На столе, на клетчатой скатерти, кофейная мельница красного дерева. Направо — две белые двери с фарфоровыми ручками. Прямо, шагах в пяти, деревянные вощеные ступени и широкий проем в стене, на треть прикрытый гобеленовой шторой. Дальше, в просторном светлом помещении, цветы, картины, столы и крутая деревянная лестница, ведущая наверх.
Показалось Ваське, что старик обманул его, привел не к себе, а к кому-то, кто имеет право жалеть и наставлять.
Из глубин Васькиной тоски поднялась злость.
— Сейчас чаю заварим, — сказал старик. — Может, хотите кофе?
— Рому, — сказал Васька.
Старик кивнул и задумчиво потер переносицу.
Васька сел на ступени, пахнущие восковой мастикой.
"Что киваешь? Думаешь, я голодающий? Думаешь, я вместо ужина с Исаакия сигануть хотел? А я и не хотел. Просто я, представьте, такой мечтательный".
Васька потрогал теплое вощеное дерево.
Он рассматривал картины на стенах, слабо удивляясь своему равнодушию к ним, и все же отметил: "Музейного класса".
Веки его сомкнулись. Внутренние размеры глазного яблока увеличились до размеров его комнаты, а в ней на стенах — "Богатыри".
"Пузаны, привет!" — Васька улыбнулся, расщелил глаза, сквозь дрожание ресниц глянул на стариково собрание и хмыкнул. У его "Богатырей" перед стариковыми картинами, имеющими каталожную цену, было простодушное преимущество детей и надежд — они были румяными мальками, толстощекими головастиками, зародышами неведомого.
Из кухни шел старик с кофейной мельницей.
— Нате-ка покрутите. Сразу пробудитесь. Электричество бы к ней приспособить.
Васька взял мельницу. Провернул ручку, и запах молотого кофе увлек его горячим ветром в его детские экзотические воображения о танцующих китах и водяных девах с круглыми, как античные щиты, животами. Правда, от морей его детства пахло щами, керосином и соленой треской. После войны эти запахи так и остались в Ленинграде главенствующими: поменялся шум — примуса уступили место керосинкам.
Здесь, в вощеной квартире, от запаха кофе водяные девы зашоколадились, груди их стали гиреподобными.
— Наверное, хватит. — Старик взял мельницу, заглянул в выдвижной ящичек с намолотым кофе и, одобрительно кивая, ушел в изразцовую кухню с крахмальными занавесками, бело-синим фаянсом и самоварами. Старик варил кофе на спиртовке то ли серебряной, то ли посеребренной.
Горький аромат, преобразованный теплом и паром, утратил романтическую остроту, в нем появились деловитые молекулы сытости, они заполнили прихожую и вытеснили из нее Ваську. Васька сообразил вдруг, что идет поперек путей по бескрайней маневровой горке, а земля на ней усыпана хрустящим антрацитом, дождь накрапывает, но, главное, нету на этой горке вагона, который бы его настигал, вгоняя в озноб. Идет Васька, размазывает по лицу угольную чернь, жрать хочется, но еще больше хочется залезть в пустую теплушку. Если окажется в углу охапка сена, он ляжет, и пусть его куда-то везут. И пусть кричат паровозы...
Пушкари суетились, пытались завести свой тягач, но он не заводился. Васькин водитель Саша пошел им помочь, механик он был первоклассный. С Сашей пошли любители давать советы в деле починки двигателей. В машине у крупнокалиберного пулемета остался нелюбопытный и невозмутимый Линьков. Микола и Серега, поскандалив со своим командиром, спустились в метро. Васька советовал им загорать как люди и не лазать в незнакомое подземелье. А они возмущались:
— Мало ли! — кричали они. — Может, мы стоим тут на солнышке, а они прут. Выйдут на нас ротой и что? И все, Вася. Не дожил герой до победы. Поленился в разведку сходить разведчик.
— Да идите вы, — сказал Васька. — Что вы в этом метро не видали? Только не отходите далеко. Оглядитесь чуток — и наверх. Скоро поедем.
На перекрестке, ударяясь в брусчатку, визжали болванки. Танки и самоходки на перекрестке вели бой.
В сквере, между одинаковыми домами, отделанными под нешлифованный гранит, с крышами в башенках и шатрах, копали колодец. Два старика по очереди опускались по стремянке на дно ямы, нагружали большое ведро тяжелой землей. Четыре женщины, по две зараз, ведро поднимали и относили в сторонку, к небольшой вазе белого мрамора.
У Васьки было движение помочь им, но женщины, несшие ведро, посмотрели на него не то чтобы зло, но как-то неодобрительно.
Васька к машине пошел.
У входа в метро стояли пареньки-фольксштурмовцы. Микола и Серега нашли их на темном пустом перроне.
В метро они пропитались кислым запахом страха, дешевого курева и железной дороги. Их высоко подпоясанные шинели странным образом напоминали подшитые взрослые валенки на мальчишечьих тонких ногах. Тяжелые суконные пилотки глубоко осели, оттопырив паренькам вялые уши. Один солдатик был в засаленном танковом шлеме.
Стояли они тесно, смотрели исподлобья, некоторые, предчувствуя Васькин взгляд, отворачивались.
Два снаряда подряд ухнули в дом напротив — запорошили всех штукатуркой.
Паренек в танковом шлеме вдруг быстро сунул руку за пазуху — шинель у него слегка оттопыривалась на груди. Васька подскочил, вывернул его руку, сам слазал ему за пазуху и покраснел — солдатик-фольксштурмовец оказался девушкой.
Васька закричал, почему-то всерьез разозлившись:
— Ты, Жанна д'Арк сопливая! Сидела бы в подвале тихо.
Микола подошел к девчонке, сказал соболезнующе:
— Дура. — Снял ее танковый шлем. На плечи упали светло-русые волосы с пепельным оттенком, Микола присвистнул и пощупал их пальцами. Девчонка ударила его по руке. — И на кой тебе этот шлем? — проворчал он. — К твоим волосам косынка пошла бы или берет. Ферштеен — берет? И драться не нужно.
Кулаки у девчонки были крепко сжаты, даже косточки побелели. Она качнулась к своим парням. А они стояли потупившись, как бы делали от нее шаг в сторону.
А Серега насвистывал — такой музыкальный.
Васька огляделся, отцепил от ремня гранату, выдернул чеку. Фольксштурмовцы бросились на землю. Девушка закрыла темя узкими в запястьях руками.