И вот сейчас он звонил Мане из автомата.
— Не поздно, — спросил, — звоню?
— Да нет.
— А если я к тебе загляну? Я у Елисеевского.
— Сережа, Сережа! — вдруг закричала она. — Послушай, ты же не знаешь. Вход со двора, по черной лестнице. Квартира четырнадцать. Понял, по черной лестнице?
Он подумал:
"Чушь какая-то — почему со двора?"
Открыла Маня.
Пахло ванилью.
Кроме Мани в кухне была еще одна молодая женщина. "Сестра", — сначала решил Сережа, даже воскликнуть хотел: "Привет, Юлия!" Но разглядел — эта постарше и как бы другой породы: тоньше в кости, уже в талии, и главное — голова ее не была такой лобасто-тяжелой.
— Ирина, мачеха, — сказала вместо приветствия Маня. — Дай тете ручку, не стесняйся. Сережа поклонился.
— Сережа, мой довоенный дружок. Видишь, с какими мальчиками я до войны целовалась. Девочка была. — Маня как-то некрасиво подмигнула мачехе. — Для меня тогда поцелуи были вроде состязаний на недышание.
— Со мной ты не целовалась, — сказал Сережа.
Маня кивнула.
— Почему вход у вас по черной лестнице?
— Потому что нет бабушки. Сара Бернар из столовой себе кухоньку образовала, ванную и туалетик — на унитазике у нее шелковая подушечка с дырочкой. — Сарой Бернар Маня называла свою тетку-артистку, и еще Элеонорой Дузе. Комиссаржевской реже, лишь когда нужно было унизить ее до праха.
Квартира и раньше имела два ордера. А когда тетка вернулась из эвакуации, она первым делом учинила раздел. "Она ножкой дрыгала от восторга". Манина мать только что померла. Маня жила одна, и ей, как уже тогда говорили, все это было "до лампочки".
— А шпаги? — спросил Сережа жалобным шепотом.
Маня закашлялась и кашляла долго — смеялась и кашляла.
— Мы ровесники, — наконец прохрипела она, брызжа слезами. — Мне уже скоро рожать, а ему шпаги. Свистульку не хочешь?
— Успокойся, Маня, — сказала мачеха. — И рожать тебе еще не скоро.
Маня всхлипнула и вдруг заплакала, отвернувшись, вытирая глаза рукавом халата.
— Прости, Сережа, — сказала она. Сережа поймал на себе взгляд Маниной мачехи, предостерегающий от вопросов и удивлений.
— Что ты, Маня, — сказал. — За что прощать-то? Я очень рад, что я к тебе пришел.
Он ощутил некое зыбкое равновесие, по всей видимости недавно возникшее в Манином доме. Здесь нельзя было делать резких движений и поворотов. Правда, мачеха Ирина была наготове.
Потом пили чай с теплым еще ванильным печеньем. Сереже было хорошо в знакомых до мелочей стенах. Каждая вещь здесь, каждый предмет — все было сделано из того прозрачного камня, в котором что-то клубится.
Часть шпаг и адмиральских портретов висели в кабинете Маниного отца. "Самое интересное и самое ценное папа и дядя Алеша сдали в музей, — объяснила Маня. — У нас, оказывается, хранились шпага и пистолет адмирала Сенявина".
Девчонку с Васькиной фотокарточки Маня не знала, никогда не видела, но стала грустной. Мачеха закурила.
— Не бывает таких, — сказала Маня. — Это Васькин кунштюк.
Сережа подошел к роялю. Ему захотелось не музыки, он не мог сыграть даже собачий вальс, но услышать звон и гудение струн. Он нажал педаль и коснулся клавиш. Он чувствовал, что девчонку эту он знает, видел.
Когда Сережа ушел от Мани, — светало.
— Ты приходи, — попросила Манина мачеха, провожая его.
— Приходи! — крикнула Маня.
Конечно, он придет и будет терпеть Манины шквальные обиды и равнодушие. Сережа представил, как познакомит с Маней Анастасию Ивановну, и губы у Анастасии Ивановны станут жесткими. "Это же Маня, друг детства!" — чуть не крикнул Сережа вслух.
"Слишком много у твоего друга детства за пазухой-то — сдюжишь ли?" — скажет Анастасия Ивановна.
Город был обнаженным и тихим — он напоминал рояль с поднятой крышкой.
Сережа шел по Невскому, и чем ближе подходил к зданию Главного штаба, тем тревожнее становилось у него на сердце. Сережа вытащил из кармана девчонкину фотокарточку. Нога его подвернулась. Резкая боль, как сквозняк, распахнула в его памяти душные, обитые войлоком двери: он услышал сирену воздушной тревоги, увидел людей, спешащих в бомбоубежище, закатный свет солнца и девчонку, идущую впереди него по опустевшему тротуару. Сирена замолчала — только ровный стук девчонкиных каблуков. Да еще с той стороны Невского из ворот школы кричала дворничиха.
Сережа догнал девчонку на углу улицы Гоголя. Хотел схватить ее за руку. Девчонка отстранилась, покачала головой, отказываясь прятаться в бомбоубежище, и пошла, ускорив шаги, к Исаакиевскому собору. Сережа хотел было за ней побежать и тащить ее в укрытие, но что-то удержало его, что-то темное, от чего вдруг заныло сердце.
— Балерина несчастная! — закричал он. — Сейчас бомбить будут!
Сережа не сразу услышал вой бомбы — сначала почувствовал его затылком. Заскочил на крыльцо сберкассы, за гранитный столб. Над ним навис дом, похожий на дворец дожей, тяжелый и угрюмый. Девчонка на той стороне остановилась, подняла голову. Он помнил ее глаза, синие, как на картинках, как небо детей и пророков.
Сережа вжался в колонну, расплющенный бомбовым визгом.
Сухо и сильно треснуло, словно рядом ударила мощная молния. И сразу же, смахнув пыль со всех подоконников и карнизов, загремело раскатисто с грозными обертонами, потрясло асфальт мостовых и фундаменты зданий. Посыпались стекла. Пыльный вихрь оцарапал Сережу сотнями острых граней.
Может, Сережа и убежал бы, но на той стороне улицы, на тротуаре у фруктового магазина, лежала девчонка.
Широкий угол дома с вывеской "Фрукты" сползал на нее. Некоторое время стена оседала целиком, но сломалась и рухнула наземь, сминая самое себя и крошась в клубах пыли. Сережа стоял, не двигался. И всего-то времени утекло — пять раз ударило сердце.
Из известковой тучи выпадали на асфальт осколки. Туча редела, и уже очертилась под ней гора кирпича, деревянных балок и штукатурки. Угол дома был широко срезан. Пыль оседала.
Обнажились оклеенные разноцветными обоями стены квартир. На третьем этаже у стены стояла кровать с розовой от кирпичной пыли подушкой. На четвертом — на голубой стене криво висела картина. И на самом верху, зацепившись ножкой за балку, висел рояль. Крышка рояля открылась, обнажив его как бы расчесанное нутро с киноварью и позолотой. Но вот ножка хрустнула, рояль полетел вниз, медленно переворачиваясь и как бы взмахивая крышкой, и упал, зазвенев. Звон этот был печален и долог. За роялем упала и кровать. Осталась висеть картина на голубых.
И закатное солнце мягкое-мягкое, и в свете его оттенки червонного золота.
Домой Сережа бежал.
Дом тушили пожарные. Собственно, дома уже не было, только черная, охваченная паром дыра. Пожарные поливали углище, чтобы искры не перекинулись на соседние крыши — до войны в Гавани еще было много деревянных домов.
Сережа поискал в толпе мать — ее не было. Знакомые отводили от него глаза.
Сережа к тетке пошел на Петроградскую сторону. — Тетка работала в райисполкоме, она помогла Сереже уехать к бабушке в Ярославскую область. Она же помогла с жильем, когда он вернулся.
Сережа вытащил фотокарточку девчонки и, стоя над Невой, облокотившись на перила моста, долго ее рассматривал. "Про нее Анастасия Ивановна не сказала бы никаких насмешек. Она бы Анастасии Ивановне пришлась по душе". Казалось Сереже, что Анастасия Ивановна похожа на его мать, такая же молодая и грубовато-добрая.
Сережа пытался воскресить в памяти девчонку — вот она почти бежит по пустой улице, — но видел только ее кирпичный могильник с разбитым роялем на вершине. Обои, сорванные со стен взрывной волной, до того парившие в воздухе, опустились на рояль, придав трагическому вид свалки...
А что видел Васька? Почему он скребся куда-то в иные пределы, где лошади, похожие на жирафу, где одуванчики большие, как велосипедные колеса? Что Васька знает такого? И если бы он, Сережа, пытался написать картину на тему "Маня"? Он бы, наверное, изобразил толстую радостную девочку в темно-синем бархатном платье и бежевых толстых рейтузах, стоящую на голове на черном, во все полотно, диване... Но ему простительно, настоящей войны он, Сережа не испытал.