И слева, немного подальше, сразу за офицерским клубом, располагался большой зал, где можно было увидеть знаменитость, поглядеть на которую издалека собирались офицеры и солдаты.
Зал вместил бы, возможно, четыре или пять сотен зрителей перед сценой, очень просто отделанной красными, белыми и синими тканями, но отделанной кем-то, кто хорошо знал свое дело; и в задней части той сцены зимними вечерами бродил на своих плоских и всемирно известных ногах Чарли Чаплин.
Когда аэропланы проносились сверху во время бомбежки, двигатели обыкновенно замирали, поскольку они снабжали светом другие места помимо кино, и тень Чарли Чаплина исчезала. Но люди ждали, пока аэропланы не улетали, пока известная фигура не появлялась на экране вновь, шествуя вперевалку. Там он развлекал усталых людей, недавно прибывших из траншей, там он приносил смех почти все двенадцать дней, которые они провели за линией фронта.
Теперь он ушел из Беханьи. Он не маршировал в отступлении немного в стороне от солдатского строя, с головой, согнутой вперед, и рукой, упертой в живот, как Наполеон с плоскостопием; и все-таки он ушел; ведь никто не оставил бы врагам такую драгоценность, как фильм Чарли Чаплина. Он ушел, но он вернется. В один прекрасный день он пройдет со своей тростью по этой Аррской дороге к старой хижине в Беханьи; и люди, одетые в коричневую форму, снова приветствуют его там.
Он пройдет и дальше через пустынные равнины, и по холмам за ними, за Бапом. Далекие деревни на востоке узнают о его проделках.
И в один день, конечно, в старой знакомой одежде, не облачаясь в форму, не снимая шляпы, вооруженный той же гибкой тростью, он пройдет перед прусской гвардией и, приподняв кайзера за ворот, с бесконечной беспечностью удерживая его указательным и большим пальцами, аккуратно уложит в подходящее положение и торжественно усядется у него на груди.
Оазисы Смерти
В то время как немецкие пушки обстреливали Амьен, и бушевало вовсю сражение тупого пруссачества со Свободой, на британской передовой хоронили Рихтхофена.
Его уложили в большую палатку, поставив сломанную машину снаружи.
Отсюда британские авиаторы отнесли его на тихое кладбище, и он был похоронен среди кипарисов в этом старом месте успокоения многих французских поколений, как если бы он прибыл туда, не нанося ни малейшего вреда Франции.
Пять венков были на его гробе, возложенные теми, кто сражался против него в воздухе. А под венками на крышке гроба был развернут немецкий флаг.
Когда похоронная служба завершилась, эскорт сделал три залпа в воздух, и сотня летчиков воздала последние почести могиле своего самого выдающегося врага; ибо галантность, которую пруссаки изгнали с земли и с моря, жива еще в синих воздушных просторах.
Рихтхофена похоронили вечером, и самолеты вернулись на базу, гудя, когда его хоронили, и немецкие орудия палили вовсю, и пушки отвечали им, защищая Амьен. И несмотря на все это, на кладбище было тихо, оно оставалось спокойным и потусторонним, как все французские кладбища. Поскольку они, кажется, не принимают участия в катаклизме, который сотрясает весь мир, кроме них; они, кажется, отходят среди воспоминаний и остаются в стороне от времени, и, прежде всего, нимало не обеспокоены войной, которая бушует сегодня, на которую они, кажется, вяло поглядывают из-под сени кипарисов и тисовых деревьев, смутно различая вереницу столетий. Они очень странны, эти небольшие оазисы смерти, которые остаются неподвижными и зелеными, их деревья все еще растут посреди опустошения, простирающегося, насколько доступно взору. Здесь города, и деревни, и деревья, и плетни, и фермы, и поля, и церкви – все погибло, здесь расстилается бесконечная пустыня. Как будто Смерть, блуждающая по всей Франции в течение четырех лет, не щадя ничего, признала своей собственностью эти небольшие сады и сохранила только их.
Англо-саксонская тирания
«Нам нужно море», говорит великий адмирал фон Тирпиц, «освобожденное от англо-саксонской тирании». К сожалению, ни Британское Адмиралтейство, ни американский флот не способны узнать, какая часть англо-саксонской тирании осуществляется американскими торпедоносцами, а какая – британскими судами и даже траулерами. Обеим странам очень интересно, можно ли это выяснить. Но великий адмирал несправедлив к Франции, поскольку французский флот насаждает тиранию в море, которую ни в коем случае нельзя упускать из виду, хотя, естественно, из-за ее положения перед устьем Эльбы Англия достигает высшей точки невыносимой тирании, удерживая Главный Морской Флот в Канале Киля.
Это не я, а адмирал избрал слово «тирания» как наиболее подходящее для описания действий англо-саксонских флотов. Он произнес речь в Дюссельдорфе 25-ого мая, о чем и сообщили в «Dusseldorfer Nachrichten» 27-ого мая.
Естественно, это не кажется нам тиранией, даже наоборот; но для адмирала, ein Grosse-Admiral, в последнее время командующего Главным Морским Флотом, это, должно быть, куда более волнительно, чем мы можем себе представить – быть заключенным в канале. Ведь он должен был бороздить океаны или, во всяком случае, делать что-нибудь соленое и навигационное где-то далеко среди штормов того моря, которое немцы называют Океаном; там ураган сердито бушевал бы в его бакенбардах и время от времени вздымал бы их кончики вверх; вместо этого он ограничен в своих действиях таким кругом обязанностей (благородно им исполняемых), которые мог бы с равной легкостью исполнять любой командир парома. Он надеялся на пиратство, началом которого была «Лузитания»; он собирался бомбардировать неисчислимые города; он воображал себе резню во многих рыбацких деревнях; он планировал куда больше того, в чем виновны командующие подлодок; он видел себя убийственным старцем, ужасным мореплавателем, грозой побережий, и представлял себя запечатленным на многие годы в ужасных рассказах на манер историй про капитана Кидда или ужасных пиратов; но кончилось тем, что для него не нашлось ничего более рискованного, чем сидеть и наблюдать за своими судами с причала у Киля подобно одному из ночных сторожей.
Неудивительно, что действия, которые для нас являются не более чем необходимой защитой женщин и детей в прибрежных городах, должны казаться ему невыносимой тиранией. Неудивительно, что охрана судов союзных стран на море и даже караваны нейтральных судов должны в наибольшей степени раздражать амбиции Великого Адмирала, взирающего на все с точки зрения того, кто до седых волос сохранил естественную любовь школьника к черно-желтому флагу. Пираты, скажет он, имеют столько же прав на жизнь, сколько осы или тигры. Англо-саксонские флоты, он может добавить, неукоснительно следуют в море некоторым правилам; они позволяют женщинам садиться первыми в шлюпки, например, когда корабли тонут, и они спасают тонущих моряков, когда могут: никакого вреда это не причиняет, чувствует он, хотя и ослабляет, как Гинденбург сказал о поэзии. Но если все эти ничтожные правила тиранически предписаны тем, кто может считать их глупыми, что же станется с пиратами? Если бы люди, подобные Битти и Симсу, всегда настаивали на своем, где были бы те удивительные рассказы о веселом испанском владычестве, о людях, идущих по доске в великое синее море, о бесконечно низком и распутном ремесле, о рейдах к далеким гаваням с грузом мужчин и женщин, подвешенных за руки в трюмах? Меланхолия воцарилась в душе великого адмирала фон Тирпица в те годы, которые он провел в болотах между Эльбой и Килем, и в той меланхолии он видит свою мечту сокрушенной; он больше не видит жемчужных сережек и маленьких золотых колец, он видит британские линейные корабли, уничтожающие Испанскую Армаду, и ненавистные американские крейсеры в старом Саргассовом море; он видит себя, увы, последним из пиратов.