Сэр Маньон воодушевлялся всякий раз, когда слышал свои собственные слова. Он разукрасил войну, как ее всегда разукрашивали, превращая в одну из самых привлекательных вещей, которые можно себе представить. И к тому же не следует предполагать, что эта война будет похожа на предыдущие, она будет совершенно иной.
Будут здания, где вас будут размещать, и хорошее продовольствие, и тенистые деревья и деревни везде, куда вы отправитесь. И это будет такая возможность посмотреть Континент («это же и в самом деле Континент», пояснил сэр Маньон), которая никогда больше не представится, и ему только жаль, что он уже не молод. Сэр Маньон действительно желал этого, когда говорил, поскольку собственные слова глубоко его тронули; но так или иначе они не тронули сержанта Кейна. Нет, он сделал свое дело, и у него есть семья, о которой следует заботиться.
Сэр Маньон не мог понять его: он возвратился в Большой Дом и так и сказал. Он изложил все преимущества, которые смог придумать и о которых многие бы просто умоляли, а сержант Кейн просто пренебрег ими.
«Дайте мне попытаться», сказал Артур Смит. «Он прежде служил со мной».
Сэр Маньон пожал плечами. Он пересчитал все преимущества по пальцам, от денежного довольствия до квартиры: больше сказать было нечего. Однако молодой Смит все-таки пошел.
«Привет, сержант Кейн», сказал Смит.
«Привет, сэр», откликнулся сержант.
«Ты помнишь ту ночь на Рейт-ривер?»
«Не забыл, сэр», сказал Кейн.
«Одно одеяло на каждого и никакой подстилки?»
«Помню, сэр», сказал Кейн.
«Не будь дождя…» – сказал Смит.
«Дождь той ночью шел серьезный».
«Утопил нескольких вшей, я полагаю».
«Не так уж много», сказал Кейн.
«Нет, не много», согласился Смит. «У буров были хорошие позиции для обстрела».
«Нам бы такие», сказал Кейн.
«Мы были голодны той ночью», сказал Смит. «Я мог бы съесть кусок вяленого мяса из войскового рациона».
«Я попробовал однажды», сказал Кейн. «Не так плохо, чем бы там оно ни было, только маловато».
«Я не думаю», сказал Смит, «что когда-нибудь спал на голой земле с тех пор».
«Нет, сэр?» – переспросил Кейн. «Это трудно. Вы привыкли к этому. Но это всегда будет трудно».
«Да, это всегда будет трудно», сказал Смит. «Ты помнишь время, когда мы мучились от жажды?»
«О, да, сэр», сказал Кейн, «я помню это. Такого никто не забудет».
«Нет. Я все еще иногда вижу это во сне», сказал Смит. «Это противный сон. Я просыпаюсь, а во рту у меня сухо – всякий раз, когда я вижу этот сон».
«Да», сказал Кейн, «про жажду никто не забывает».
«Что ж», сказал Смит, «думаю, что мы готовы повторить все это?»
«Полагаю, что так, сэр», сказал Кейн.
Исследование причин и происхождения Войны
Немецкий императорский парикмахер был призван в армию. Его, должно быть, призвали рано, в самом начале войны. Я видел фотографии в газетах, которые не оставляют в этом сомнений. Кто он – я не знаю: я когда-то прочел в статье его имя, но потом забыл; немногие знают, жив ли он еще. И все же какой вред он нанес! Какое великое зло он невольно сотворил! Много лет назад он изобрел пустышку, jeu d'esprit, простительную художнику в расцвете юности, тому, для которого искусство было ново и даже, возможно, замечательно. Конечно, это скорее ремесло, чем искусство, и скромное ремесло притом; но тогда мужчина был молод, а что не покажется замечательным юноше?
Он, должно быть, воспринял свое ремесло очень близко к сердцу, но на манер молодежи – с фантазией и с улыбкой. Он, должно быть, решил затмить конкурентов: он, должно быть, бродил и думал, сидя при свечах допоздна, возможно, когда весь дворец погружался в сон. Но как молодой человек может задуматься о чем-то серьезном? И так он дошел до этого абсурдного, этого фантастического тщеславия. Что еще могло произойти? Чем серьезнее он воспринимал искусство стрижки, чем больше он изучал его уловки и фразы и слушал лекции старых парикмахеров, тем сильнее становилось искушение молодости, побуждавшее его к смеху и подталкивавшее к чему-то возмутительному и смешному.
Фон унылого великолепия Потсдама, должно быть, сделал все это гораздо отчетливее. Все было взаимосвязано.
И так в один день, или, как я предположил, внезапно поздней ночью, посетило молодого художника, склонившегося над книгой о прическах, это странное, безумное, непонятное, нелепое вдохновение. Ах, какое удовольствие кроется в безумии молодости; он не похоже на безумие старости, цепляющейся за истертые формулы; это – безумие разрушения, скачки над пропастями, развлечения с невозможным, ухаживания за абсурдным. И этого вдохновения не было ни в одной из книг; лекторы-парикмахеры не читали лекций об этом, не могли мечтать об этом и не смели; не было для этого никакой традиции, никакого прецедента; это было безумно; и представьте это в великолепии Потсдама, благосклонного к безумию. И нелепое, абсурдное вдохновение молодого сумасшедшего парикмахера было ничуть не меньше, чем усы вообще без малейшей завивки, которые вопреки всяким предположениям здравомыслия должны подниматься на концах почти на высоту глаз!
Он, должно быть, сначала поведал о находке своим молодым собратьям по ремеслу, поскольку юноша сначала отправляется к другим юношам со своими галлюцинациями. А они, что они могли сказать? Вы не можете сказать о безумии, что оно безумно, вы не можете назвать нелепость абсурдной. Критиковать значило бы выказать ревность; а что касается похвалы – нельзя было хвалить подобную вещь. Они, вероятно, пожали плечами, сделали разные жесты; возможно, один друг предупредил его. Но вы не можете предостеречь человека против безумия; если безумие переходит в одержимость, его не остановить: зачем это нужно? И затем, возможно, он отправился на суд к старым парикмахерам. Вы можете вообразить их гнев. Старость ни в коем случае не станет учиться у юности. Но было нанесено оскорбление их древнему ремеслу, что достаточно дурно, если только предполагается, а здесь об этом открыто говорили вслух.
И что вышло бы из этого? Они, должно быть, боялись, с одной стороны, позора своему ремеслу, если б с этим молодым парикмахером обращались так, как он заслужил по своему легкомыслию; и, с другой стороны, разве они могли опасаться его успеха? Я думаю, что они не могли предположить ничего подобного.
И затем молодой идиот с его нелепым вдохновением, должно быть, осмотрелся вокруг, выискивая, где бы попрактиковаться с новой нелепостью. Должно быть, ему надоело беседовать об этом с товарищами-парикмахерами; они с интересом возобновили свою работу на следующий день после этого безумного перерыва, и никакой вред не был причинен. «Фриц (или Ганс)», сказали бы они, «был немного взвинчен вчера вечером, почитай что под завязку», или какие там фразы они используют, чтобы описать опьянение; и все было бы забыто. У всех нас есть свои мечты. Но этот молодой дурак захотел смешать свою теорию с практикой: вот где он был безумен. И в Потсдаме, именно в Потсдаме!
Он, вероятно, обратился сначала к своим друзьям, молодым парикмахерам в Суде, и к другим равным по положению. Ни один из них не был таким дураком, чтобы согласиться на подобное предложение. У них были рабочие места, которые не хотелось терять. Парикмахер Суда – одно, человек, который стрижет обычные волосы – совершенно иное. Почему они должны стать изгоями, если их друг пожелал стать безумцем?
Он, вероятно, попробовал обратиться к младшим, но они оказались чересчур робкими; они, должно быть, видели, что предложение абсурдно, и не стали рисковать. Опять же, зачем?
Не попытался ли он подыскать благородных покровителей для своего изобретения? Вероятно, первые отказы еще сильнее разожгли пламя его безумия; он отбросил все предостережения и пошел прямиком к Императору.
Вероятно, к тому времени Император уволил Бисмарка; конечно, рисунки того времени показывают его все еще с нормальными усами.
Молодой парикмахер, вероятно, случайно наткнулся на него в этот момент, найдя его лишенным советника и готовым покориться любой прихоти. Возможно, он был привлечен смелостью парикмахера, возможно, нелепость его вдохновения имела некоторое обаяние для него, возможно, он просто увидел, что вещь была нова и, чувствуя утомление, позволил парикмахеру поступить по-своему. И так легкомыслие стало фактом, нелепость стала видимой, и почести и богатство нашли парикмахера.