— Это я, дяденька, — сказал он, тяжело дыша, — давай три рубля.
Толстяк оглянулся по сторонам, вокруг него шла нормальная городская жизнь. Все было на месте — трамваи, автобусы, милиционер. Никто не бежал, никто никого не «обводил», никто не кричал. Все было тихо, мирно и прилично.
Тогда он обдернул пиджак, поправил галстук и гордо, сверху вниз, посмотрел на мальчика.
— Давай три рубля! — повторил мальчик.
— Пошел, пошел, мальчик, — сказал толстяк. — А вот я тебя в милицию! — И, обращаясь к прохожим, добавил: — Прямо проходу нет от этих беспризорных! Еще чего доброго в карман залезут.
И мальчик понял, что дело его безнадежно.
— Сволочь! — презрительно сказал он. — Тоже! А еще болельщик называется! Сволочь!
1929
Непогрешимая формула
В вестибюле я столкнулся со знакомым теакритиком перед началом спектакля.
— Ну что? — спросил теакритик. — Понравилось?
— Не знаю, — честно ответил я, — если нам удастся встретиться после спектакля, тогда я попытаюсь высказать вам свое мнение.
— Чудак человек, — сказал теакритик, — ведь все уже заранее известно.
— Неужели известно? — взволновался я.
— Конечно. Заранее известно.
— Все?
— Решительно все: музыка хорошая, постановка неважная, поют плохо, а сюжет дрянь. Я даже и слушать не буду. Уж очень тут жарко. Пойду на воздух есть мороженое.
— А вдруг окажется наоборот? Например, поют хорошо, музыка неважная, сюжет плохой, а постановка дрянь. Или: постановка хорошая, сюжет неважный, музыка плохая, а певцы дрянь.
— Все известно, — лениво повторил критик, — музыка хорошая, постановка неважная, поют плохо, а сюжет дрянь.
— Почему же вы находите, что музыка хорошая? — с раздражением спросил я.
— Очень просто. Ведь опера-то идет во всем мире, а мир не настолько глуп, чтобы слушать плохую музыку.
— Хорошо. Почему же в таком случае сюжет дрянь? Ведь мир-то не настолько глуп, чтобы…
— Не будьте ребенком. В том-то и дело, что мир глуп, и хорошую музыку ему можно подсунуть только вместе с дрянным сюжетом.
— А почему постановка неважная?
— Пойдите попробуйте согласовать дрянной сюжет с хорошей музыкой. А Немирович-Данченко человек добросовестный. Очень плохо у него не получится. Следовательно, ясно — постановка неважная.
— А поют почему плохо? Ведь они, собственно говоря, и петь-то еще не начинали?
Теакритик устало махнул рукой.
— Идите послушайте. Вам хорошо. Вы не специалист. А мне-то каково. Ведь я, милый человек, все спектакли в этом театре прослушал. Меня пожалеть надо.
В голосе критика послышались слезы. В моей душе шевельнулось чувство жалости к этому милому, всеми обиженному человеку. Я хотел сказать ему несколько теплых слов, но прозвенел третий звонок, и критик убежал из театра.
Дирижер взмахнул палочкой, и оркестр грянул.
Премьера оперы «Джонни» совпала с удивительным для Москвы событием — почти тропической жарой. Поэтому первая картина, которая по замыслу автора должна была представлять глетчер, не дошла до зрителей. И действительно, не верилось, что две морщинистые полотняные штуки, уныло болтающиеся по обе стороны сцены, — и есть страшный альпийский ледник.
Композитор Макс пел между двумя полотняными штуками о том, что он, дескать, одинок и спасается от людей на глетчере. Потом пришла оперная певица Анита, и Макс полюбил ее.
В антракте зрители снимали брюки и ими обмахивались.
Анита ушла от Макса и сошлась со скрипачом Даниэлло. Негр Джонни (кстати, единственный в пьесе негр и единственный в пьесе негодяй) украл у Даниэлло его скрипку. Независимо от этого Анита ушла снова к Максу. Потом Даниэлло попал под поезд.
«А ведь критик-то прав, — подумал я, — сюжетец — дрянь. Да и постановка неважная!»
В остальном критик тоже оказался прав.
«Ну-с, — думал я по дороге в театр, — советская опера должна резко отличаться от буржуазной».
— Вы куда?
Предо мною стоял теакритик.
— На «Сына солнца». А что, разве все известно?
— Конечно, все, наивный вы человек. Формула остается почти та же, что и для «Джонни»: музыка хорошая, поют неважно, постановка плохая, а сюжет дрянь.
— В чем же разница, что-то не помню?
— Как же, как же? У Немировича постановка лучше, а поют хуже. Здесь — поют лучше, а постановка несколько похуже.
— Следовательно, сюжет и там и здесь…
— До свидания. Спешу в цирк. В цирке обычно у меня рождаются лучшие мои оперные рецензии.
И он убежал.
А я сидел и поражался: до чего, собака, верно определил положение!
На сцене фигурировали китайцы и европейцы. Китайцы ходили толпами. Европейцы разлагались. Страсть к «разложению» сказывалась в них настолько сильно, что они даже танцевали фокстрот, совершенно позабыв о том, что действие происходит в 1900 году, во времена боксерского восстания, когда в моду входила «полька-кокетка», а о «матчише» еще и не слыхивали.
Дочка английского полковника полюбила китайского мудреца. Мудрец в свою очередь полюбил дочку. Мудрец проболтался ей о восстании и принужден был отравиться. Она, дождавшись последнего действия, выпрыгнула в окно. То ли для того, чтобы покончить с собой, то ли для того, чтобы присоединиться к китайцам и покончить со своим английским папашей.
Перед последней картиной в фойе можно было видеть старушку в съехавшем на затылок чепце. Она подбежала к администратору и, задыхаясь, спросила:
— Где же Гельцер?!
— Какая Гельцер? — заинтересовался администратор.
— Да балерина же, гос-поди!!
— Тут, гражданка, балерина ни при чем.
— Как ни при чем! Ведь это «Красный мак»? Балет?
— Нет. «Сын солнца». Опера.
— А почему музыка похожа? И сюжет похож? И обстановка похожа? И китайцы вроде как бы одинаковые?
— А это, гражданка, обратитесь в Главискусство. Пущай там и разберутся, где «Красный мак», а где «Сын солнца». А мы, извините, больше насчет контрамарок.
Плачущую старушку увезли.
А сочинитель сюжета уже стоял на сцене рядом с композитором и раскланивался направо и налево.
1929
Записная книжка
Алеша Безбеднов долго и уныло врал, что состоит кандидатом в члены коллегии защитников и что прием его в коллегию — вопрос двух-трех дней. Сперва Алеше верили, а потом перестали.
С утра до вечера Безбеднов вращался среди писателей, провожал в кино писательских жен, укачивал писательских детишек, а иногда бегал по писательским делам в редакции журналов и, вызывающе стуча палкой, требовал у растерянных бухгалтеров писательский гонорар.
Жил Безбеднов худо. То обстоятельство, что он вообще существовал еще на свете, можно было целиком и полностью приписать доброте писателей, которые его прикармливали и иногда давали немного карманных денег.
— Вот видите, — сказал я однажды, встретив его, тощего и печального, на бульваре, — видите, до чего вас довело безделье.
— Что же мне делать? — спросил он просто.
— Подумайте хорошенько. Пораскиньте мозгами. Времени у вас много. Не может быть, чтобы взрослый сильный человек не нашел при желании профессии по вкусу. Подбодритесь, Безбеднов. И, ей-богу же, вы еще увидите небо в алмазах, как сказал Антон Павлович Чехов.
— Чехов? — тускло спросил Безбеднов. — Это где же сказал, в записной книжке?
— Нет, Алеша, в «Дяде Ване». Стыдно не знать этого.
Безбеднов вдруг как-то странно посмотрел на меня, мигнул ресничками и спросил:
— Значит, про эти, про алмазы, в чеховской записной книжке ничего не написано?