Он замолчал, кинув голову на руки. Подавленный странностью рассказа, я молчал и смотрел на море, похожее на чью-то громадную грудь, ровно и глубоко дышавшую в крепком сне.
«Ну, а потом она встает и говорит мне: „Проводите меня домой“. Пошли мы. Я иду — ног под собой не чую, а она мне всё рассказывает, как и что. Понимаешь ты, она одна дочь была у родителей, купцы они, — ну, и того, значит, балованная; а потом тут студент приехал и стал, значит, ее там учить, и влюбились они друг в друга. Он потом уехал, а она стала его ждать — как, дескать, кончит там свою науку, чтобы приехать венчаться; уговор у них такой был. А он не приехал, а послал ей письмо: дескать, ты мне не пара. Девке, конечно, обидно. Вот она было итого, значит… Ну, рассказывает она это мне, и дошли мы таким манером с ней до дома, где она жила. „Ну, говорит, голубчик, прощайте! Завтра я, говорит, уеду отсюда. Вам денег, может быть, надо? Скажите, не стесняйтесь“. — „Нет, говорю, барышня, не надо, спасибо вам!“ — „Ну, добрый вы мой, не стесняйтесь, скажите, возьмите!“ — пристает она. А я такой оборванный был, однако говорю: „Не надо, барышня». Знаешь, брат, как-то не до того было, не до денег. Простились мы с ней. Она так ласково говорит: „Никогда-де я не забуду тебя; совсем, дескать, ты чужой человек, а такой мне…“ Ну, это наплевать», — оборвал Емельян, снова принимаясь закуривать.
«Ушла она. Сел я на скамью у ворот. Грустно мне стало. Ночной сторож идет. „Ты, говорит, чего тут торчишь, али слямзить хочешь чего ни то?“ Крепко эти самые слова взяли меня за сердце! Я его в морду — рраз! Крик, свист… в часть! Ну что ж, в часть так в часть, вали хоть во всю целую — мне всё равно; я как двину его снова! Сел на лавочку и бежать не хотел. Ночевал; поутру отпустили. Иду к Павлу Петрову. „Где погуливал?“ — спрашивает, усмехаясь. Поглядел я на него — человек, как и вчера; но как будто что-то новое вижу. Ну, конечно, рассказал ему всё, как и что. Слушал он серьезно таково, а потом сказал мне: „Вы, говорит, Емельян Павлыч, — дурак и болван; и не угодно ли, говорит, вам убраться вон!“ — Ну, что ж тут? Али он не прав? Я ушел, и всё тут. — Так-то вот было дельце, браток!»
Он замолчал и растянулся на земле, закинув руки под голову и глядя на небо — бархатное и звездное. И кругом всё молчало. Шум прибоя стал еще мягче, тише, он долетал до нас слабым, сонным вздохом.
О ЧИЖЕ, КОТОРЫЙ ЛГАЛ,
И О ДЯТЛЕ — ЛЮБИТЕЛЕ ИСТИНЫ
Это очень правдивая история, и я начну ее так.
Вдруг изо всех певчих птиц той рощи, в которой произошел этот любопытный случай, привлекла к себе общее внимание одна, запевшая песни, исполненные не только надежд, но и уверенности.
До той поры все птицы, испуганные и угнетенные внезапно наступившей серенькой и хмурой погодой, пели песни, которые только потому и назывались песнями, что их пели; в них преобладали тяжелые, унылые и безнадежные ноты, и птицы-слушатели сначала называли их хрипеньем умирающих, но потом понемногу привыкли и даже стали находить в них разные красоты, что, однако, стоило им большого труда.
Тон всему в роще давали вороны, птицы по существу своему пессимистические и, кроме более или менее громкого карканья, ни к чему не способные. В другое время на них бы не обратили внимания, но теперь, когда их голоса преобладали, их слушали и даже считали очень мудрыми птицами. А они, подмечая это, мрачно распевали:
Карр… карр!.. Скучная песня!.. Но — сильная, она угнетала всю рощу.
И вот вдруг зазвучали свободные, смелые песни…
Вся роща, много слышавшая песен, встрепенулась, удивленно и тихо шелестя ветвями. И даже соловьи, которые всегда поют недурно, потому что они жрецы чистого искусства, с удовольствием слушали и говорили:
— А ведь у этого певца есть искорка!..
И, говоря так, втайне гордились своим беспристрастием.
А певец пел:
— Сильно спето! — комментировали соловьи… — Молодо, самонадеянно, немузыкально — но сильно… — и, глубокомысленно почистив носики, они слушали дальше:
— Гм… у него очень оригинальные взгляды! — отметили соловьи. — Хотелось бы знать, что это за птица!.. — полюбопытствовали они.
— Это смело! — сказали соловьи. — О да!.. это очень смелая песня!..
Роща слушала и ощущала нечто хорошее и сильное, это ощущение наполняло ее теплом и светом, и даже старые, серыми лишаями покрытые, ветви деревьев зашептали о прошлых днях. То были славные весенние дни, когда в роще только что начинали расцветать цветы и надежды, когда птицы пели свободные и звучные гимны солнцу, а свободное от туч небо казалось бесконечно глубоким и точно звало птиц попытать силу крыльев — достигнуть его глубины. То были хорошие дни, когда не нужно было принуждать себя жить, потому что жить хотелось, — была цель и была надежда достичь ее. И эти дни явились перед рощей и, как звезды, заблистали в тумане, скрывавшем от нее небо.
Птицы встрепенулись и ожили. Где певец? Пусть он примет дань восторга и благодарности! Это, должно быть, великолепная, красивая птица!
Они собрались целой тучей и ринулись туда, откуда навстречу им летели бодрые и гордые звуки.
Но когда они прилетели, то увидали, что это просто чиж — самый заурядный, маленький, серенький, с восковым носиком чиж. Он сидел на ветке орешника и был смущен оказанной ему честью; мизерный, взъерошенный и суетящийся, он возбудил во всех недоумение и никому не понравился.
Когда это кричит орел, сокол, ястреб наконец, — это и красиво и мощно; но чиж — чиж, объявляющий войну богам!.. Тут есть некоторое несоответствие, что-то странное и смешное. И это прямо-таки обидно для всех остальных птиц. Почему именно чиж, а не щегленок, зяблик, снегирь?..
Пораженные и обиженные птицы смотрели на чижа и думали: «Что же теперь будет?»
И невольно им вспомнилась эта смешная синица, которая однажды хотела зажечь море…