Ожидая паром, они оба легли в тень от берегового обрыва и долго молча смотрели на быстрые и мутные волны Кубани у их ног. Ленька задремал, а дед Архип, чувствуя тупую, давящую боль в груди, не мог уснуть. На темно-коричневом фоне земли их отрепанные и скорченные фигуры едва выделялись двумя жалкими комками, один — побольше, другой — поменьше; утомленные, загорелые и пыльные физиономии были совсем под цвет бурым лохмотьям.
Костлявая и длинная фигура дедушки Архипа вытянулась поперек узкой полоски песка — он желтой лентой тянулся вдоль берега, между обрывом и рекой; задремавший Ленька лежал калачиком сбоку деда. Ленька был маленький, хрупкий, в лохмотьях он казался корявым сучком, отломленным от деда — старого иссохшего дерева, принесенного и выброшенного сюда, на песок, волнами реки.
Дед, приподняв на локте голову, смотрел на противоположный берег, залитый солнцем и бедно окаймленный редкими кустами ивняка; из кустов высовывался черный борт парома. Там было скучно и пусто. Серая полоса дороги уходила от реки в глубь степи; она была как-то беспощадно пряма, суха и наводила уныние.
Его тусклые и воспаленные глаза старика, с красными, опухшими веками, беспокойно моргали, а испещренное морщинами лицо замерло в выражении томительной тоски. Он то и дело сдержанно кашлял и, поглядывая на внука, прикрывал рот рукой. Кашель был хрипл, удушлив, заставлял деда приподниматься с земли и выжимал на его глазах крупные капли слез.
Кроме его кашля да тихого шороха волн о песок, в степи не было никаких звуков… Она лежала по обе стороны реки, громадная, бурая, сожженная солнцем, и только там, далеко на горизонте, еле видное старческим глазом, пышно волновалось золотое море пшеницы и прямо в него падало ослепительно яркое небо. На нем вырисовывались три стройные фигуры далеких тополей; казалось, что они то уменьшаются, то становятся выше, а небо и пшеница, накрытая им, колеблются, поднимаясь и опускаясь. И вдруг всё скрывалось за блестящей, серебряной пеленой степного марева…
Эта пелена, струистая, яркая и обманчивая, иногда притекала из дали почти к самому берегу реки, и тогда сама она была как бы рекой, вдруг излившейся с неба, такой же чистой и спокойной, как оно.
Тогда дед Архип, незнакомый с этим явлением, потирал свои глаза и тоскливо думал про себя, что эта жара да степь отнимают у него и зрение, как отняли остатки силы в ногах.
Сегодня ему было более плохо, чем всегда за последнее время. Он чувствовал, что скоро умрет, и хотя относился к этому совершенно равнодушно, без дум, как к необходимой повинности, но ему бы хотелось умереть далеко, не здесь, а на родине, и еще его сильно смущала мысль о внуке… Куда денется Ленька?..
Он ставил перед собой этот вопрос по нескольку раз в день, и всегда при этом в нем что-то сжималось, холодело и становилось так тошно, что ему хотелось сейчас же воротиться домой, в Россию…
Но — далеко идти в Россию… Все равно не дойдешь, умрешь где-нибудь в дороге. Здесь по Кубани подают милостыню щедро; народ всё зажиточный, хотя тяжелый и насмешливый. Не любят нищих, потому что богаты…
Остановив на внуке увлаженный слезой взгляд, дед осторожно погладил шершавой рукой его голову.
Тот зашевелился и поднял на него голубые глаза, большие, глубокие, не по-детски вдумчивые и казавшиеся еще больше на его худом, изрытом оспой личике, с тонкими, бескровными губами и острым носом.
— Идет? — спросил он и, приложив щитком руку к глазам, посмотрел на реку, отражавшую лучи солнца.
— Нет еще, не идет. Стоит. Чего ему здесь? Не зовет никто, ну и стоит он… — медленно заговорил Архип, продолжая гладить внука по голове. — Дремал ты?
Ленька неопределенно покрутил головой и вытянулся на песке. Они помолчали.
— Кабы я плавать умел, купаться бы стал, — пристально глядя на реку, заявил Ленька. — Быстра больно река-то! Нет у нас таких рек. Чего треплет? Бежит, точно опоздать боится…
И Ленька недовольно отвернулся от воды.
— А вот что, — заговорил дед, подумав, — давай распояшемся, пояски-то свяжем, я тебя за ногу прикручу, ты и лезь, купайся…
— Ну-у!.. — резонно протянул Ленька. — Чего выдумал! Али ты думаешь, не стащит она тебя? И утонем оба.
— А ведь верно! Стащит. Ишь как прет… Чай, весной-то разольется — ух ты!.. И покосу тут — беда! Без краю покосу!
Леньке не хотелось говорить, и он оставил слова деда без ответа, взяв в руки ком сухой глины и разминая его пальцами в пыль с серьезным и сосредоточенным выражением на лице.
Дед смотрел на него и о чем-то думал, щуря глаза.
— Ведь вот… — тихо и монотонно заговорил Ленька, стряхивая с рук пыль. — Земля эта теперь… взял я ее в руки, растер, и стала пыль… крохотные кусочки одни только, чуть глазом видно…
— Ну, так что ж? — спросил Архип и закашлялся, посматривая сквозь выступившие на глазах слезы в большие сухо блестящие глаза внука. — Ты к чему это? — добавил он, когда прокашлялся.
— Так… — качнул головой Ленька.. — К тому, что, мол, вся-то она эвона какая!.. — Он махнул рукой за реку. — И всего на ней понастроено… Сколько мы с тобой городов прошли! Страсть! А людей везде сколько!
И, не умея уловить свою мысль, Ленька снова молча задумался, посматривая вокруг себя.
Дед тоже помолчал немного и потом, плотно подвинувшись к внуку, ласково заговорил:
— Умница ты моя! Правильно сказал ты — пыль всё… и города, и люди, и мы с тобой — пыль одна. Эх ты, Ленька, Ленька!.. Кабы грамоту тебе!.. далеко бы ты пошел. И что с тобой будет?..
Дед прижал голову внука к себе и поцеловал ее.
— Погоди… — высвобождая свои льняные волосы из корявых, дрожащих пальцев деда, немного оживляясь, крикнул Ленька. — Как ты говоришь? Пыль? Города и всё?
— А так уж устроено богом, голубь. Всё — земля, а сама земля — пыль. И всё умирает на ней… Вот как! И должен потому человек жить в труде и смирении. Вот и я тоже умру скоро… — перескочил дед и тоскливо добавил: — Куда ты тогда пойдешь без меня-то?
Ленька часто слышал от деда этот вопрос, ему уже надоело рассуждать о смерти, он молча отвернулся в сторону, сорвал былинку, положил ее в рот и стал медленно жевать.
Но у деда это было больное место.
— Что ж ты молчишь? Как, мол, ты без меня-то будешь? — тихо спросил он, наклоняясь к внуку и снова кашляя.
— Говорил уж… — рассеянно и недовольно произнес Ленька, искоса взглядывая на деда.
Ему не нравились эти разговоры еще и потому, что зачастую они кончались ссорою. Дед долго говорил о близости своей смерти. Ленька сначала слушал его сосредоточенно, пугался представлявшейся ему новизны положения, плакал, но постепенно утомлялся — и не слушал деда, отдаваясь своим мыслям, а дед, замечая это, сердился и жаловался, что Ленька не любит деда, не ценит его забот, и наконец упрекал Леньку в желании скорейшего наступления его, дедовой, смерти.
— Что — говорил? Глупенький ты еще, не можешь ты понимать своей жизни. Сколько тебе от роду? Одиннадцатый год только. И хил ты, негодный к работе. Куда ж ты пойдешь? Добрые люди, думаешь, помогут? Кабы у тебя вот деньги были, так они бы помогли тебе прожить их — это так. А милостыню-то собирать не сладко и мне, старику. Каждому поклонись, каждого попроси. И ругают тебя, и колотят часом, и гонят… Рази ты думаешь, человеком считают нищего-то? Никто! Десять лет по миру хожу — знаю. Кусок-то хлеба в тыщу рублей ценят. Подаст да и думает, что уж ему сейчас же райские двери отворят! Ты думаешь, подают зачем больше? Чтобы совесть свою успокоить; вот зачем, друг, а не из жалости! Ткнет тебе кусок, ну, ему и не стыдно самому-то есть. Сытый человек — зверь. И никогда он не жалеет голодного. Враги друг другу — сытый и голодный, веки вечные они сучком в глазу друг у друга будут. Потому и невозможно им жалеть и понимать друг друга…
Дедушка воодушевился злобой и тоской. От этого у него тряслись губы, старческие, тусклые глаза быстро шмыгали в красных рамках ресниц и век, а морщины на темном лице выступили резче.