— Как только я их получу, первым делом куплю телевизор — побольше и получше, чем у свояченицы! И нам не надо будет тащиться к ней, чтобы посмотреть какой-нибудь интересный фильм, будто мы идем просить милостыню! Да мне это уже как кость поперек горла, особенно когда она намекает, что, мол, у нее-то муж — управляющий шахтой, а я — всего-навсего паршивый забойщик, и что деньги у нас сроду не водились, и живем-то мы в чужом доме. Как увижу ее, так бы в рожу и плюнул! Стерва, и больше ничего! Да если б я мог пойти учиться, как ее муженек, тогда мы еще посмотрели бы… Но, видно, мне на роду написано мыкать горе!.. Ну а теперь дело совсем другое! Их всего двое, получат свои сто тысяч — и все… Так им, сволочам, и надо! Как бы у них от злости печенка не лопнула! Правда, мне еще целых два года лапу сосать!
Собака по кличке Флора учуяла хозяина и выбежала ему навстречу, стала тереться о ноги.
— Пошла!
Силверио поддал ее ногой, и ни в чем не повинное животное, скуля, убежало прочь.
— Два года — срок немалый. Еще бы! А старик не очень-то за себя бога молит, особенно с тех пор, как мы похоронили его старуху. Сидит целый день в кресле, будто язык проглотил! А вдруг умрет, вот это будет дрянь дело: пятьдесят тысяч монет псу под хвост! Вот и сегодня весь день кашлял. Позову-ка врача, пусть посмотрит его, пропишет пенициллин или что там еще! Старику надо продержаться хотя бы до того дня, когда я получу мои денежки… Конечно, жене я этого сказать не могу. Все-таки он ей отец, я понимаю, что она его жалеет… Два года! Уж лучше бы поселок затопили сегодня же!
Силверио вошел к себе в патио. Старый Базилио дремал в одной из комнат первого этажа, у самого входа; Силверио подошел к двери и прислушался, немного погодя услышал, как тесть кашляет, и озабоченно покачал головой. Собрался было войти в эту комнату, но передумал и пошел по лестнице наверх, на второй этаж.
— Незачем ему знать, что я так забочусь о его здоровье. Я всю жизнь тестя не переваривал, и он это прекрасно знает, и если заметит, что я о нем так пекусь… В конце-то концов, те пятьдесят тысяч, которые я на него получу, по закону принадлежат ему. И он может поступить с ними, как захочет. Лучше поговорю-ка я с Жуаной, он же ее отец…
Посреди пролета он вдруг остановился, пораженный мыслью, молнией сверкнувшей в его мозгу. Вцепившись в деревянные перила, надолго задумался.
— Как это я сразу не сообразил! Вот это будет здорово…
И мигом пробежал оставшиеся ступени, прихрамывая на больную ногу, которой двенадцать лет тому назад угодил под колеса вагонетки с углем…
В постели жена, привалившись к нему, слушала его рассказ.
— Короче говоря, — закончил свою речь Силверио, — в тот день, когда мы уйдем из поселка, нам выдадут по пятьдесят тысяч песет на каждого. Понимаешь? Пятьдесят тысяч песет! Значит, нам, раз нас шестеро, отвалят триста тысяч.
Силверио умолк. На лице жены он видел в полутьме все то же смирение, ту же покорность.
— Это большие деньги, Жуана. Чего только на них не купишь. Сама подумай!..
Тут Силверио понизил голос:
— А ведь мы можем получить еще больше… Все это будет только через два года… Как ты не понимаешь! Через два года…
Женщина вздрогнула, когда рука Силверио коснулась ее груди.
— Они сказали, что заплатят по пятьдесят тысяч песет на каждого члена семьи. Вот в чем вся штука. А мы возьмем да и сделаем еще ребенка… Сообрази, какую кучу денег получим!..
И он задрал жене рубашку. Та сжалась в комок, потом, не смея противиться, беззвучно заплакала.
— Еще пятьдесят тысяч песет, Жуана, — шептал ей на ухо Силверио — Пятьдесят тысяч…
Большая вода
Вода в реке начала подниматься в полночь, и, проснувшись на рассвете, я услышал шум, похожий на рев разъяренного зверя. И такая тоска меня взяла, что глаза бы мои на свет не глядели. В то утро нам предстояло плыть в Мору, и баркас, груженный двадцатью тоннами бурого угля, со вчерашнего вечера стоял у пирса, готовый к отплытию. Через час я услышал, как жена слезает с постели.
— Ого, как река поднялась, — сказала она, выглянув в окно. — Неужели вы все-таки пойдете в рейс?
Я пробурчал в ответ, что, мол, не от меня это зависит, но всякий, кто хоть немного знал нашего хозяина, дядюшку Годиа, смело мог бы сказать, что, пусть даже небо обрушится на землю, старик прикажет отчаливать. На всей реке не было шкипера опытней его, и реку он знал лучше самого господа бога, а упрям был как мул. Уж мне-то это известно лучше, чем кому бы то ни было! У меня не рос и пушок на подбородке, до этого было еще далеко, а он уже лихо водил свой баркас. То вниз по реке с грузом угля. То вверх с грузом муки, кухонной посуды или жидкого мыла. Дядюшка Годна вел свой род от потомственных речников, вырос на берегах Эбро среди матросов; в то время еще не тащили баркасы вверх по течению мулами, а тянули бечевой, вылезая из кожи, сами матросы. Вот почему дядюшка Годна обзывал молодых парней «шайкой бездельников и лоботрясов», у которых-де в жилах не кровь, а водица, а в голове ветер гуляет. Но ко мне он почему-то благоволил и упорно старался сделать из меня заправского речника, и, клянусь дьяволом, мне не оставалось ничего другого, как выполнить его желание! Он обучал меня ремеслу матроса крепкими подзатыльниками и после каждой взбучки говорил что-нибудь назидательное. «Понимаешь, Манел, — внушал он мне наряду с прочим, — река — это вроде бы скрытая от глаз дорога, сверху совсем гладкая, а вот внизу полно камней, как зазеваешься, так и оставишь на них и груз, и баркас, и собственную шкуру. У реки, как у женщины, свои капризы и причуды». Теперь старик уже в могиле, и, когда я рассказываю о нем, к горлу подкатывает ком, но в то утро, о котором я рассказываю, меня не раз так и подмывало утихомирить его, хватив веслом по голове.