— Черт-те знает что! — в раж входил Лопарь. — Выдумает себе вот человек какую-нибудь историю, да и верит в нее… Верит себе и верит, — что ты станешь делать?
— Да… историю… — бурчал недовольный кучерило, разобиженный тем, что так круто и недоброжелательно вдруг повернут был разговор.
— Били тебя самого-то когда? — спросил Лопарь.
— А нешто не били… Один такой вот, как ты, шашкой зубанул, сукин сын. Ладно, тулуп-то крепок, а то бы до самой кишки секанул…
— Чего он, пьян, што ли, был, дурак?
— А видно, што пьян…
— Ну, с пьяного и спрашивать нечего, — будто невзначай уронил Лопарь слова.
— Так я и не спрашиваю…
Терентию захотелось разузнать, как тут дела с Советами, — крепки ли они, успешно ли работают. Он перебил уклончивую речь возницы и стал задавать другие вопросы, но и здесь услышал ту же невязку, недоговорку, уклончивость в ответах, словно мужичок чего-то опасался.
— А пущай… всего бывает… Чего же нам теперь… — получал Терентий завитушки слов вместо серьезных и ясных ответов.
— Да не поймешь ничего, говори яснее, — не выдержал и раздражился Лопарь.
— Недогадлив больно, паренек. А ты подумай — может, и догадаешься…
— Нет, подожди ты, подожди, — остановил Терентий Лопаря, опасаясь, что тот сорвет беседу. — Что Совет-то, спрашиваю, хорош тут али не больно: делом ли занимается?
— А чего ему не делать-то, известно… Наряды вот Горшков только неправильно…
— Неправильно? — И Лопарь на живое слово кинулся, как кошка на мясо.
— Так а што ж: тестя небось кажин раз норовит обойти, а нашему брату, знай, подсыпает, когда и очередев-то нету никаких.
— А ты жаловаться бы, — подсказал Терентий. — В Совет иди, докажи, расскажи: ему, негодяю, живо усы-то подкрутят.
— Да, подкрутят, — упадочным голосом сглушил мужичок и безнадежно прихлопнул по крупу вожжами, — того гляди, подкрутят: сам как раз и угодишь, куда не надо…
— Ну, что это чушь-то молотишь? — осердился снова Лопарь.
— Не молотишь, а так точно навсегда, — сокрушенным голосом сказал возница, и голова у него, словно у мертвой птички, свесилась на сторону.
— Случаи были? — крепко и прямо, словно следователь, спросил Терентий.
— То-то и дело, были…
— Ну, и что же?
— Ну, и ничего же, — повел мужичок заиндевелыми губами. — Было да и не было. «Жил да помер до сроку — всего и проку»…
— А молчали что? — вгрызался Лопарь.
— Да так и молчали, чтоб тише было… — невозмутимо и тонко пояснял хитроватый мужичок. — Как помолчишь — оно само отходит…
— Шутка шуткой, — отсек Лопарь, — а того… — И, словно спохватившись, прибавил добродушно: — Да, впрочем, убыток ли еще тебе ехать-то, дядя? В Советах вон бумажки висят везде: «Едешь — плати, што берешь — опять за все плати». Читал? Видал сам-то?
— Видал… пущай висит…
Лопарь плюнул досадно, уткнулся глубоко в потный ворот, смолк, — он привык разговаривать в городе, с рабочими, в открытую, совсем по-иному, а так не умел: уклончивые, невнятные, хитрецкие ответы раздражали его не на шутку. Во весь путь до Ивантеевки он не сказал больше ни слова, а терпеливый Терентий Бочкин еще долго-долго в потоке фальшивых и туманных мужичьих слов вылавливал, будто драгоценные жемчужинки, отдельные мелкие факты, редкие мысли и соображения, которыми оговаривался словоохотливый хитрый мужичок.
В санях у Федора и Андреева шел совсем иной разговор.
— Ты сам был, Гриша, у него в отряде? — спрашивал Федор парня.
— Так и ногу с ним навредил, — ткнул Гриша пальцем в сиденье. — Все лето по степям из конца в другой гоняли: они за нами охотют, а мы норовим, как бы их обмануть… Чеха — этот дурак, а вот казару не обманешь: сам здесь вырос — чего от его ждать?
Гриша, откинув ворот, боком сидел на облучке, и Федору было отчетливо видно его загорелое, багровое лицо: мужественное, открытое, простое. Особо характерно и крепко ложилась его верхняя губа, когда после волнующей речи опускал он ее, притискивая и покрывая нижнюю. Расплюснутый, широкий нос, серые густые глаза, низкий лоб в маслянистых морщинах, — ну, лицо как лицо: ничего примечательного! А в то же время сила в нем чувствовалась ядреная, коренная, настоящая. Грише было всего двадцать два года, а, по лицу глядя, вы дали бы ему и тридцать пять: труды батрацкой жизни и страданья с оторванной в бою левой ногой положили неизгладимые печати.
— Ну и что он, молодой? — любопытствовал Федор, продолжая начатый раньше разговор.
— Да, молодой совсем: тридцати годов, надо быть, нету…
— Из здешних, что ли, — казак?
— Какой казак… От Пугачева тут деревня будет Вязовка — в ней, надо быть, и жил. А другие говорят — в Балакове жил, только приехал сюда. Кто их разберет…
— Из себя-то как? — жадно выпытывал Федор, и видно было по взволнованному лицу, как его забрал разговор, как он боится проронить каждое слово.
— Да ведь што же сказать? Однем словом — герой! — как бы про себя рассуждал Гриша. — Сидишь, положим, на возу, а ребята сдалька завидят: «Чапаев идет, Чапаев идет…» Так уж на дню его, кажись, десять раз видишь, а все охота посмотреть: такой, брат, человек! И поползешь это с возу-то, глядишь — словно будто на чудо какое. А он усы, идет, сюда да туда расправляет, — любил усы-то, все расчесывался…
— Сидишь? — говорит.
— Сижу, мол, товарищ Чапаев…
— Ну, сиди, — и пройдет. Больше и слов от него никаких не надо, а сказал — и будто радость тебе делается новая. Вот што значит настоящий он человек!
— Ну и герой… Действительно герой? — щупал Федор.
— Так кто про это говорит, — значительно мотнул головою Гриша. — Он у нас ищо как спешил, к примеру, на Иващенковский завод? Уж как же ему и охота была рабочих спасти: не удалось, не подоспел ко времю.
— Не успел? — вздрогнул Андреев.
— Не успел, — повторил со вздохом Гриша. — И не успел-то малость самую. А што уж крови за это рабочей там было — н-ну!..
Гриша тихо махнул рукой и опрокинул тяжелую голову…
В грусти промолчали целую минуту. Потом Гриша тише обычного сказал:
— По-разному говорят, только уж самое будет малое, коли две тысячи считать. Так их между корпусами рядами-то и выложили, весь двор завален был — и женщины там, и ребятишки, ну, и старухи которые — однем словом скажу: всех без разбору. От как, сволочь…
Он слышно скрежетнул зубами и дернул за вялые вожжи.
— Видел сам-то? — пытал его Федор.
— Как не видать… Да уж и говорить бы не надобно… Што же тут видеть: кровь да мясо в грязной земле… Без разбору, подлецы, так на очередь и секли…
— Ну, а он-то как, сам Чапаев?
— Чего же ему оставалось? Во гнев вошел, и глаза блестят, и сам дрожит, как конь во скаку. Шашку с размаху о камень полоснул: «Много будет, говорит, крови за эту кровь пролито! И вовеки не забудем, и возьмем свое!..»
— А взял? — серьезно спросил Андреев.
— Да как еще взял! — быстро ответил Гриша. — Он, словно чумной, кидался по степи, пленных брать не приказал ни казачишка. «Всех, — говорит, — кончать, подлецов: Иващенкин завод не позабуду!».
И опять помолчали. Клычков опрашивал дальше охотливого Гришу:
— А што ж, Гриша, у него за народ был, бойцы-то: откуда они?
— Так, здешние, кому ж идти? Наш брат пошел, батрак, да победнее который… Бурлаки опять же были, эти даже первее нас ушли…
— Што же, полк, што ли, чего у вас было?
— Да, был и полк, когда в Пугачах стоял, а потом все больше отрядом звали, — он и сам, Чапаев, полком-то не любил прозывать: отряд, говорит, да отряд, это больше к делу идет…
— Н-да… Отряд… Ну, а раненые с отряда, убитые у вас — их-то куда девали?
— Девали, — раздумчиво протянул Гриша, собираясь с мыслями. — Всяко девали: то не успеешь подобрать, этих казара докалывала, — небось, не оставит. А кого заберешь, — по деревням совали: тут у нас везде народ свой. И здесь вот бывали, в Таволожке. Да где не было — везде было…