Коробка оказалась огромной и разукрашенной не только внутри, но и снаружи.
Цыган был прав и самокритичен в своих признаниях — да, техника была та же, но рука дяди — точнее, неожиданнее, это была рука художника, сумевшего в миниатюре, сделанной таким непривычным способом, передать подлинность не только замысловатых веток и цветов тропических растений, но и целых жанровых картин и портретов.
«Забытый мотив» звал меня в поиск, но когда я действительно нашел то, что искал, то, что сразу подсказало мне — где и когда я видел подобные рисунки, — я растерялся.
Я не торопился говорить Игорю о своем открытии, стараясь как можно больше узнать о его дяде, чтобы до конца удостовериться в возможности такого совпадения, когда мне случилось связать смутные воспоминания с реальностью — на расстоянии в тысячи километров и годы жизни, я встречал явственный след того же человека… Вот, что я узнал.
Леонид Кузьмин, дядя моего приятеля, не успел стать актером, не успел стать художником, — хотя одинаково легко мог стать и тем и другим, — потому что ему пришлось стать солдатом.
Кто и когда научил дядю, будущего — после войны! — актера и режиссера, писать миниатюры актерским гримом, как бы соединяя два великих ремесла — оставалось загадкой.
На фронте такому вряд ли научишься.
Среди картинок на внутренней стороне крышки я внимательно рассматривал ту, что открыла мне потаенную дверцу в кладовые памяти двадцатилетней давности.
— Цыган! — сказал я почти торжественно, чего всегда боюсь, настолько в наше время это выглядит фальшиво, но моя память соединила такие давние и неожиданные точки, что давала мне право на некоторую высокопарность. — Тебя одного в роду так прозвали, или есть еще кто-то?
Он рассмеялся:
— Я тебе столько всего рассказывал, неужели это забыл рассказать? Моего дядьку, этого самого — художника, тоже звали Цыганом. Вон его портрет. Похожи?
— Я думал — твой портрет!
— Меня потому и прозвали Цыганом, что был похож на дядьку, сначала в семье, потом в школе, потом и до театра докатилось…
— Значит, дядьку звали Цыганом. Еще вопрос — после войны он работал на периферии?
— Он всю жизнь там…
— Хорошо. Конкретнее — работал ли он на Среднем Урале в городе N.? — почти по слогам спросил я.
Я не спрашивал, я был уверен и требовал его подтверждения.
Он согласно кивнул головой:
— Работал. Года четыре…
— Ясно. А тот, кто научил его этой технике письма — гримом и лаком, — был гримером?
Игорь замялся:
— Не знаю. По-моему, нет. Он был актером…
Я сник, но ненадолго.
— Ладно. Потом уточним, может, в самом деле что-то не так, и весь мой карточный домик сейчас рассыплется… Скажи мне, его звали… — я сделал паузу, как в хорошем детективе, где после двенадцатой серии, перечислив всех, кого можно было подозревать, открывают имя настоящего преступника, который вообще ни разу не показывался на глаза зрителю, а творил свои черные дела за кадром, но в данном случае шла речь об отыскании положительного героя. — Его звали — Василий?
Мой волшебный замок из паутины воспоминаний готов был рухнуть в это самое мгновение.
Цыган удивленно посмотрел на меня.
— Василий! Откуда ты знаешь? — он улыбался и удивленно покачивал головой.
— Фамилия?
— Не помню…
— Постарайся вспомнить…
Он долго хмурил лоб, пожимал плечами, потом неуверенно сказал:
— Кажется — Горелов…
— А может — Гаврилов…
— Точно, — он облегченно рассмеялся, — просто рядом — Горелов — Гаврилов… Но точно — Василий Гаврилов.
Мы поняли, что спешить нам теперь некуда, имеет полный смысл подробно разобраться и распутать, как могли столь разные люди в столь разные времена и в разных местах оказаться переплетенными своими судьбами — я, актер Андрей Рык, бывший лейтенант Василий Гаврилов, позже гример или актер, и Леонид Кузьмин — бывший солдат, а позже актер, режиссер, художник — рыцарь провинции.
Начал я, так как мое воспоминание во времени было более отдаленным, чем встречи Игоря со своим дядькой несколько лет назад — более отдаленным, потому менее мыслимым. Я взял коробку с гримом старшего Цыгана, отыскал нужную мне картинку и показал ее Игорю.
В углу коробки тонкими палевыми линиями были нарисованы во весь рост шесть девушек, стоящих на табуретах. Детали картины не были проработаны — только шесть тоненьких фигур, — и лишь венчики волос отличали их друг от друга, — одна была с огненными волосами, другая с черными… Что-то в этом рисунке притягивало внимание и настораживало — в равности построения фигур, в их бездвижности и одинаковости было что-то грустное, если не трагическое. Люди, выстроенные в шеренгу, если они не солдаты, всегда вызывают недоумение, близкое к состраданию, настолько это противно природе человеческой.