— Садись на пороге, Газаев. Я у притолоки пристроюсь.
— А что делать будем?
— Смотреть на них. Нож-то спрячь, чтоб не видели… Давай курить будем, а они пусть смотрят… через нейтральную… Понял? Пусть к нам привыкают.
Продолжая негромко говорить сам с собой, Цыган внимательно, но не назойливо следил за белыми фигурами в глубине чердака.
Что-то неестественное, зловещее, противное душе человеческой было в этой картине. Они уже не кричали. Молчали. Неподвижно застывшие между полом и потолком — они молчали. Ни веревок, ни подставок не было видно — солнце, совершая свой круг, переходило к другим окнам. Леонид прикинул, что через час солнце ворвется в окно напротив фигур, и тогда ослепит их, осветит и даст рассмотреть, как следует.
Ему казалось, что молчащие свыклись с его присутствием, смирились со своей участью, так тихи и безучастны они были. Он решил сделать новый шаг к переговорам.
Результат был прежним. Он только понял по интонациям и отдельным, знакомым по школе, словам чужого языка, что его умоляли, заклинали, просили, грозили ему, чтобы он не двигался с места, не подходил: не делал ни шага, стоял бы там, где он стоит.
— Какие ж связки надо иметь, чтобы так вопить! — пробормотал Цыган.
— Что за «связки»?
— Да это я так… к слову…
Он отступил снова к порогу, потом, обращаясь к шести неподвижным фигурам, стал знаками объяснять, что он не будет подходить к ним, а будет стоять на пороге. Он так сосредоточенно выделывал руками разные пассы, что Газаев хмыкнул:
— Ты что это, Кузьмин, языком жестов занялся?
— Если тебе, темному горцу, понятно, что это язык жестов, пусть и эта психованная Европа нас поймет… Я же в свое время был и актером, и циркачом, и художником… Всем понемногу… А сейчас мы им про демаркационную линию объясним…
Кузьмин сделал шаг вперед, а Володя незаметно спружинил в коленях ноги и плавно опустил руку к голенищу, готовый в любое мгновение метнуться с клинком к этому ни с чем несообразному человеческому уродству, чтобы перехватить, перерезать окаянные веревки на шеях измученных женщин.
Прошло мгновение, но крика не последовало — жестами и всем телом Кузьмин объяснял им новую ситуацию — «Вот дальше этой линии, именно этой, он не ступит ни шагу, а вот здесь — всего-то полметра от порога! — их с Газаевым зона, а все остальное принадлежит им — хозяйкам или подневольным гостьям мрачного чердака».
— Зачем это? — удивился Газаев.
— Да ни за чем, пропади они пропадом! Просто налаживаю переговоры. Пусть лучше думают: «Что это там русский солдат вытворяет?», чем — «Вешаться или не вешаться? »
Несколько раз Кузьмин демонстративно отрывался от порога, открытой улыбкой подтверждая самые мирные намерения. Монашки, казалось, приняли и поняли его и, когда Леонид ходил по «своей зоне», — хранили спокойное молчание.
— Крепко стоят, ладно! — констатировал Газаев, — как джигиты в седле. На сколько же их хватит?
— Если они действительно монашки — хватит надолго. Весь день простоят — не дрогнут.
— Хорошая выездка.
Солнце прошло свой отрезок и хлынуло потоком, видимым в легкой пыли, вдоль верхней поперечины, высветив намотанные узлы веревок, вспыхнуло на белых рубахах женщин, на их лицах, обожгло пол.
Горец присвистнул:
— Смотри, Цыган… Молоденькие… Девчонки…
Стройный ряд неподвижных фигурок дрогнул, обозначилось едва заметное движение — солнце слепило глаза, солнце слишком осветило их, тогда как враги, замершие в дверях, стали неразличимы в сером полусвете. Женщины словно оказались на виду среди людной площади, в центре ее, и тысячи глаз впиваются в их тела, освещенные безжалостным солнцем. Рубахи на них были просты, но при каждом неосторожном движении обрисовывали тела, с пугающей хозяек отчетливостью.
На груди у каждой виднелся крест, повешенный на тонком черном шнурке на шею. Руки, спрятанные за спиной, и впрямь казались связанными, головы повязаны одинаковыми белыми не то платками, не то накидками. Вернулся Гаврилов, спросил шепотом:
— Как они тут?
— Говори громко, командир, мы их приручили! — Володя гордился малыми успехами Кузьмина, как своими. — У нас зона своя есть, смотри…
Он сделал шаг от двери и сразу отпрянул назад — монашки опять закричали! То ли солнце отшибло у них память, то ли новый человек вселил прежний ужас.
Солдаты мрачно замерли в дверях. Глупая и горькая ситуация была для них внове и омрачала их головы всякими мыслями о своих сестрах и женах, которые четыре года знали ужас и нелепость беспощадной войны.