Выбрать главу

— Дуры, — сурово продолжал он, — лопайте. Животы-то, поди, свело? Даем десять минут, чтобы вы очухались…

Свои слова он сопровождал жестами, показывая на часы, растопыривая десять пальцев, объясняя, что они с Газаевым уходят и оставляют их одних.

— Вот теперь рыжей работа — всех накормить, руки-то у нее, заметил, развязаны…

— Всех накормить или всех развязать…

— Точно!

— Похоже, что вешаться они раздумали, а все же, Володя, будь на стрёме… Дверь прикроем — но ухо держи востро…

Они прикрыли дверь, присели на корточки у порога и, сторожко прислушиваясь, закурили.

— Кто мог подумать, что Володя Газаев такими делами будет заниматься? — задумчиво проговорил горец. — А где мой нож, где мой автомат, где моя ловкость джигита? В услужение к монашкам пошел Володя Газаев! А где сейчас мои братья джигиты? Где кровь их льется?

Он говорил грустно и устало, будто только теперь почувствовал всю тяжесть прошедших лет.

— Мы приказ выполняем… — Кузьмин посмотрел в боковое окно на чистое апрельское небо. — Четыре года мы с тобой только о смерти думали, пусть не о своей, а о той, что вокруг шлялась, теперь пора о жизни подумать… Ты после войны — скоро! — что будешь делать?..

— Не знаю, — тихо ответил солдат, — я еще ничего не умею. Я только воевать научился, пожалуй, убивать научился! Ничего другого не умею…

— Горы научат, — улыбнулся Цыган.

— Горы всему научат, — серьезно ответил Володя.

Солдаты поднялись наверх, приоткрыли дверь и сразу поняли, что картина изменилась.

Монашки так же чинно, как стояли, — теперь сидели на своих табуретах. Все руки были развязаны, только как напоминание над их головами висели удавки.

Ведро с водой и блюдо монашки перенесли к двери — в зону врага — Кузьмин видел, что почти всю воду девчонки выпили, а вот печенье и конфеты лежат рядом с каждой — на табурете.

— Ишь ты, от подарка не отказались — невежливо, мол, а есть не едят…

— Может, боятся отравы?

— А вода?

— Ох, и змей ты, Цыган, тебя к нам в горы надо — дотошный мужчина ты…

— Иди, обедай, Ладо! — неожиданно назвал солдата Кузьмин.

Володя заулыбался.

— Иди, Ладо! — повторил солдат, — я подежурю. Командир на час вздремнуть лег. Ты к нему потом зайди, пусть через час кого-нибудь другого присылает… Или вот что — приходите все. Я тут моим балеринкам представление устрою…

— Что задумал?

— Потом увидишь.

Газаев бесшумно исчез, растворился.

Прислонившись к притолоке, Кузьмин внимательно стал рассматривать девушек, чинно сидящих на своих местах.

— Что, дуры-лапочки, догадались, что позировать надо? Одна из девушек поаккуратнее сложила руки на коленях.

— Правильно поняли… Вот так и сидите — ровно и красиво…

Цыган снял пилотку, снял ремень, стал расстегивать пуговицы на гимнастерке.

Увидев эти страшные приготовления, монашки в ужасе вскочили на свои табуреты и схватились за веревки.

Кузьмин рассмеялся, белые зубы брызнули светом с его загорелого лица и, набрав в грудь воздуха, он неожиданно для них — ясным и звучным голосом запел.

Он запел не песню, не молитву — просто пропел какие-то звуки, пропел полной грудью, свободно и красиво, и оборвал звук на высокой прозрачной ноте.

Девчонки замерли и выпустили петли.

— То-то, дуры, не шалить у меня…

Повернувшись спиной к монашкам — «вы меня не интересуете!» — он стал прилаживать на стене против них, у самой двери с двух ее сторон рулоны обоев, принесенные им, — прилаживать к стене лицевой стороной, наружу — тыльной. В деревянную обшивку загонял частоколом спички и на них, как на гвозди, развешивал обои.

Художник готовил холст.

Угли в котелке совсем остыли, он выбрал из них тот, что показался поприкладистее к пальцам, обломил лишние углы, подошел к стене, осмотрел ее еще раз и оглянулся на девушек.

— Ну, что вылупились? Может вас насиловать человек, который собирается рисовать вас, дуры? Ну, да ничего, потом меня расцелуете, если понравится.

Сдвинув густые брови, он смотрел на них почти сурово — художник смотрел на натуру, искал в ней главное — потом вдруг опять заулыбался и запел.

Девушки переглянулись — этот странный русский, неизвестно что собирающийся вытворять на стене и вообще ведущий себя загадочно, поет такое близкое им, родное — поет Шуберта… «Песнь моя, лети с мольбою тихо в час ночной…»

А Цыган уже работал, нанося на корявый от натеков клея лист первые стремительные линии, прилаживая уголь к грубой фактуре бумаги, к своей руке, привыкшей последние годы к тяжелой стали оружия, прилаживая себя к будущей мирной жизни.