Выбрать главу
Чтоб очи были лазоревые… —

загудели басы… И подголосок, взлетев высоко над поющими и обгоняя их, выводил:

Сокол-ба-атюшка, Василь Григорь-е-вич, Не пущай лебедку одну гу-у-лять…

«Да здесь весь эскадрон!» — смутился я. Но тут платок Скибы снова взметнулся вверх. Свадебная оборвалась, и озорная, веселая песня:

Командир наш, командир, Командир наш молодо-ой… —

разлилась, разлетелась по тихой мельнице. С присвистом, с уханьем, с пристуком пели озорную песню смеющиеся, довольные эскадронцы. А у самого круга песенников, посреди казаков, подбоченясь, стояла веселая, смеющаяся Минна.

Целый день эскадрон добродушно озорничал над своим командиром и сияющей Минной. Целый день я не видел взводного Игнатенко, уклонявшегося от встречи со мной.

Через день мы уходили в поход.

Рано утром, когда через село потянулись обозы и я, уже сидя на коне, выводил эскадрон, обняв стремя и припав головою к моему колену, провожала нас наша хозяйка: Слезы мешали ей говорить, она, всхлипывая, только кивала проходившим мимо нее эскадронцам.

И они, теперь серьезные и чинные, понимая ее состояние, степенно проезжали мимо, кланяясь с коней, прощаясь с нею:

— Бувай здорова, хозяйка!

— Не поминай лихом!

— Спасибо за ласку! Мабудь, ще встретимся!

А швец Недоля, нарушая дисциплину и строй, выехал из рядов и, вытягивая из кармана тряпицу с сахаром, сказал:

— Отдай, мать, дочке, да смотри береги дите!

Пыль уже поднялась за околицей, когда я на намете догнал свой эскадрон.

Село скрылось за холмами.

— Василь Григорьич, а который теперь будет час? — вдруг спросил меня взводный, и по его неестественно напряженному лицу и смущенно бегавшим глазкам я понял, что он простил меня.

Вместо ответа я вытащил из кармана белый с розово-кирпичным отливом кругляш и протянул его Итнатенко:

— На.

Он взял и, поднося к самому носу, понюхал его.

— Духовитый! Хорошие кругляши печет немка… — одобряюще сказал взводный, — не иначе как в меду тесто катает да на смальце жарит.

Он помолчал. Утреннее горячее солнце играло на глянцевитой, твердой корке кругляша.

Взводный переломил его, засунул кусок в рот, долго, с наслаждением жевал и вдруг подмигнул мне:

— А ведь не скажи ты, Василь Григорьич, тогда германке эти самые слова, ни ввек бы она на тебя не взглянула!

— Какие слова?

Степь курилась далекими сизыми дымками. За буграми вставала пыль. Кони шли широким шагом, пофыркивая и горячась. Эскадронцы стихли. Чуть слышный говорок висел над колонной.

— Какие слова? — переспросил я.

— Германские. — И вдруг, что-то припоминая, взводный неистово закричал: — Эх… лех… дех!.. Кабы не те слова, не видать бы тебе, прямо скажу, германки.

Он вздохнул и продолжал:

— Ты, товарищ командир, в разных там гимназеях да музеях учился, академии, может, кончал. Я не сержусь, чего уж… А вот кабы не эти слова, быть бы королем Игнатенко!

Он доел кругляш и, круто повернувшись на седле, хрипло запел:

Эх, да расколися, сырой дуб, На четыре грани…

И казаки-эскадронцы, словно ждавшие запевки взводного, разом подхватили с коней песню, которую пели бабы по станицам.

А кто любит чужих жен… —

и весь эскадрон с ухмылкой глядел на меня, весело, любовно и ободряюще выкрикивая озорные, веселые слова песни, —

Того душа в рае!

Это пелось для меня. Это значило, что эскадронцы вторично чествовали меня — не как своего командира, а как представителя сотни, ухаря казака, молодчагу парня, выполнившего с честью весь несложный этикет казацкой любви.

Кони мягко ступали по пыли.

И, несмотря на то, что мы были на походе, что уставом не разрешается петь на линии огня, я молчал, слушая, как бесшабашно звенели казацкие голоса над тихой степью и как увлекшийся, примирившийся Игнатенко, размахивая плетью, дирижировал орущим эскадроном.

ИЗМЕНА

Повесть

I

«Вчера, 29 сего августа, на село Поплавино со стороны хутора Черкасова в 111/2 часов ночи был совершен налет банды атамана Стецуры, именующего себя начальником штаба «войск Иисуса Христа». Красноармейская застава и пост Особого отдела, всего числом 9 человек, перебиты».