— Очень рад, что ваши слова рассеивают мои последние сомнения.
— А вы в ней сомневались, господин комендант?
— Вы же сами сказали мне вначале, что рекомендовать ее можете, а ручаться за нее воздерживаетесь, хотя вы и лучше знаете ее, чем я. Кстати, вот посмотрите эту штуку, — я протянул ему карманный фонарик, найденный на С-41. — Говорит ли вам что-нибудь это?
Насс внимательно осмотрел фонарик и тотчас же обратил внимание на марку фирмы, выгравированную на передней никелевой пластинке, а затем показал мне на синее стекло лампочки.
— Так и есть! Это кварцевая лампа.
— Скажите, а откуда могла знать об этом фрау Вебер? Она даже сослалась на вас, что-вам также знакомы подобные фонарики.
— Весьма естественно. Мы пользовались этими фонариками для чтения посланий заключенных, писавших люминесцентными составами на всевозможных вещах, возвращаемых ими близким. Эти составы мы им передавали. Так продолжалось до тех пор, пока гестапо не разгадало трюка. А фонарик был у госпожи Вебер, которая и читала письма. Надо добавить, что именно она первая подала идею этой корреспонденции.
— Теперь все понятно. Спасибо за разъяснение, товарищ Насс, — сказал я, крепко пожимая ему руку.
Я впервые за всю нашу совместную работу назвал его товарищем. Немец поднялся, взглянул мне в глаза прямым, честным взглядом и, сжав кулак, поднял его над головой.
— Рот фронт, товарищ подполковник! — взволнованно сказал он, и лицо его осветилось теплой и ласковой улыбкой.
Насс ушел. Я вышел вслед за ним на улицу.
На углу Виенштрассе ко мне подошел Глебов, вынырнувший из какого-то переулка.
— А где же ваши корреспонденты, старшина? — спросил я.
— А они, товарищ гвардии подполковник, поехали осматривать здешнюю тюрьму, их Эльфрида Яновна туда повезла. Она хочет показать им камеры, в которых сидели при Гитлере немецкие коммунисты.
— А вы почему не поехали?
— Да я это видел уже. Каменные норы, без света, повернуться нельзя, прямо как в гробу, и вдобавок аршина на четыре под землей. Вот бы в такую дыру самого Гитлера загнать… Весь их фашизм надо в мешок загнать, да и покончить со всеми разом, чтобы он, проклятый, никогда и нигде не возродился, — продолжал Глебов. — А то ведь, поди, тихие они тут все, смирненькие. Американец сегодня верно мне сказал. «Вы им не верьте. Они только для виду, — говорит, — смирились. А наверно, есть и такие, что притаились где-нибудь по норам да гадят, шпионы разные или диверсанты. Вы, — спрашивает, — ничего об этом не слышали?» Здорово он их не терпит, фрицев, говорит о них, а сам чуть не трясется от злости. Немало, видно, напакостили ему. Ну, я, понятно, молчу. Человек он хороший, но посторонний, а посторонним наших служебных дел знать не надо. «Нет, — говорю, — откуда в таком городишке шпионы, здесь все тихо. Кому тут гадить? Здешним обывателям сейчас не до того, лишь бы их самих не трогали». Засмеялся он и говорит: «А ведь это верно!» — и угостил меня сигарой. Веселый он человек. Полчаса всего пробыл, а со всеми за руку поздоровался, обо всем порасспросил, сигар штук пятнадцать ребятам раздал. Меня уже по имени-отчеству величает.
— Да, общительный, разговорчивый человек, — ответив я. — Но вы хорошо сделали, что ничего не сказали ему. И дальше поступайте так же, товарищ старшина.
— Как же можно, товарищ гвардии подполковник! Я же человек военный, присягу помню и дисциплину знаю. Раз приказано не говорить, значит, умри, а молчи! Мало ли что он союзник и человек веселый. Дело это его не касается.
— Правильно, товарищ старшина.
Мы пошли дальше, прогуливаясь по Шагарту. На Александерштрассе, самой большой и почти не задетой войной улице, нам навстречу показались два автомобиля. Они остановились, и из них вышли корреспонденты, переводчица и один из солдат комендантского взвода.
— Ну-с, где были, что видели? — спросил я.
— Тюрьму! Настоящий фашистский застенок, — сказал Миронов. — Я израсходовал половину катушки, снимая эту проклятую преисподнюю.
— Каменные мешки в два метра глубиной. Сырые, мрачные, без света и воздуха. Я покрылся холодным потом, пока обошел эти ужасные норы, — сказал фотокор Володя.
— А наш общий знакомый Насс провел в такой дыре почти восемнадцать месяцев.
Газетчики переглянулись.
— И нужно еще добавить, что тюрьма Шагарта — это не самая страшная, не самая ужасная из всех фашистских застенков. Мой муж, художник Макс Вебер, просидел в знаменитой берлинской «двадцать второй камере» крепостного подземелья одиннадцать дней, но когда мне разрешили увидеться с ним перед казнью…