— Вы тут кувшина молока не расстараетесь, — сказал он нам, — в том Хощеватом людей живьем едят…
Расспрашивая о ночлеге, Чернышев навел разговор на хату Сулака.
— Можно, — сказал председатель, — у цей вдовы и хатына есть…
Он повел нас на край села, в дом, крытый железом. В горнице, перед грудой холста, сидела карлица в белой кофте навыпуск. Два мальчика в приютских куртках, склонив стриженые головы, читали книгу. В люльке спал младенец с раздутой, белесой головой. На всем лежала холодная монастырская чистота.
— Харитина Терентьевна, — неуверенным голосом сказал председатель, хочу хороших людей к тебе постановить.
Женщина показала нам хатыну и вернулась к своему холсту.
— Ця вдова не откажет, — сказал председатель, когда мы вышли, — у ней обстановка такая…
Оглядываясь по сторонам, он рассказал, что Сулак служил когда-то у желто-блакитных, а от них перешел к папе римскому.
— Муж у папы римского, — сказал Чернышев, — а жена в год по ребенку приводит…
— Живое дело, — ответил председатель, увидел на дороге подкову и поднял ее, — вы на эту вдову не глядите, что она недомерок, у ней молока на пятерых хватит. У ней молоком другие женщины заимствуются…
Дома председатель зажарил яичницу с салом и поставил водки. Опьянев, он полез на печь. Оттуда мы услышали шепот, детский плач.
— Ганночко, божусь тебе, — бормотал наш хозяин, — божусь тебе, завтра до вчительки пойду…
— Разговорились, — крикнул Чернышев, лежавший рядом со мной, — людям спать не даешь…
Всклокоченный председатель выглянул из-за лечи; ворот его рубахи был расстегнут, босые ноги свисали книзу.
— Вчителька в школе трусов на развод давала, — сказал он виновато, трусиху дала, а самого нет… Трусиха побыла, побыла, а тут весна, живое дело, она и подалась в лес. Ганночко, — закричал вдруг председатель, оборачиваясь к девочке, — завтра до вчительки пойду, пару тебе принесу, клетку сделаем…
Отец с дочерью долго еще переговаривались за печкой, он все вскрикивал «Ганночко», потом заснул. Рядом со мной на сене ворочался Чернышев.
— Пошли, — сказал он.
Мы встали. На чистом, без облачка, небе сияла луна. Весенний лед затянул лужи. На огороде Судака, заросшем бурьяном, торчали голые стебли кукурузы, валялось обломанное железо. К огороду примыкала конюшня, внутри ее слышался шорох, в расщелинах досок мелькал свет. Подкравшись к воротам, Чернышев налег на них, запор поддался. Мы вошли и увидели раскрытую яму посреди конюшни, на дне ее сидел человек. Карлица в белой кофте стояла над краем ямы с миской борща в руках.
— Здравствуй, Адриян, — сказал Чернышев, — ужинать собрался?..
Упустив миску, карлица бросилась ко мне и укусила за руку. Зубы ее свело, она тряслась и стонала. Из ямы выстрелили.
— Адриян, — сказал Чернышев и отскочил, — нам тебя живого надо…
Сулак внизу возился с затвором, затвор щелкнул.
— С тобой как с человеком разговаривают, — сказал Чернышев и выстрелил.
Сулак прислонился к желтой оструганной стене, потрогал ее, кровь вылилась у него изо рта и ушей и он упал.
Чернышев остался на страже. Я побежал за председателем. В ту же ночь мы увезли убитого. Мальчики шли рядом с Чернышевым по мокрой, тускло блиставшей дороге. Ноги мертвеца в польских башмаках, подкованных гвоздями, высовывались из телеги. В головах у мужа неподвижно сидела карлица. В затмевающемся свете луны лицо ее с перекосившимися костями казалось металлическим. На маленьких ее коленях спал ребенок.
— Молочная, — сказал вдруг Чернышев, шагавший по дороге, — я тебе покажу молоко…
СУД
Мадам Бляншар, шестидесяти одного года от роду, встретилась в кафе на Boulevard des Italiens[25] с бывшим подполковником Иваном Недачиным. Они полюбили друг друга. В их любви было больше чувственности, чем рассудка. Через три месяца подполковник бежал с акциями и драгоценностями, которые мадам Бляншар поручила ему оценить у ювелира на Rue de la Paix.[26]
— Acces de folie passagere,[27] определил врач припадок, случившийся с мадам Бляншар. Вернувшись к жизни, старуха повинилась невестке. Невестка заявила в полицию. Недачина арестовали на Монпарнасе в погребке, где пели московские цыгане. В тюрьме Недачин пожелтел и обрюзг. Судили его в четырнадцатой камере уголовного суда. Первым прошло автомобильное дело, затем предстал перед судом шестнадцатилетний Раймонд Лепик, застреливший из ревности любовницу. Мальчика сменил подполковник. Жандармы вытолкнули его на свет, как выталкивали когда-то Урса на арену цирка. В зале суда французы, в небрежно сшитых пиджаках, громко кричали друг на друга, покорно раскрашенные женщины обмахивали веерами заплаканные лица. Впереди них — на возвышении, под мраморным гербом республики, — сидел краснощекий мужчина с галльскими усами, в тоге и в шапочке.
— Eh bien, Nedatchine,[28] - сказал он, увидев обвиняемого, — eh bien, mon ami.[29] — И картавая, быстрая речь опрокинулась на вздрогнувшего подполковника.
— Происходя из рода дворян Nedatchine, — звучно говорил председатель, вы записаны, мой друг, в геральдические книги Тамбовской провинции… Офицер царской армии — вы эмигрировали вместе с Врангелем и сделались полицейским в Загребе… Разногласия по вопросу о границах государственной и частной собственности, — звучно продолжал председатель, то высовывая из-под мантии носок лакированного башмака, то снова втягивая его, разногласия эти, мой друг, заставили вас расстаться с гостеприимным королевством югославов и обратить взор на Париж… В Париже… — Тут председатель пробежал глазами лежавшую перед ним бумагу, — в Париже, мой друг, экзамен на шофера такси оказался крепостью, которой вы не смогли овладеть… Тогда вы отдали запас неизрасходованных сил отсутствующей в заседании мадам Бляншар…
Чужая речь сыпалась на Недачина, как летний дождь. Беспомощный, громадный, с повисшими руками — он возвышался над толпой, как грустное животное другого мира.
— Voyons,[30] - сказал председатель неожиданно, — я вижу со своего места невестку почтенной мадам Бляншар.
Наклонив голову, к свидетельскому столу пробежала, трясясь, жирная женщина без шеи, похожая на рыбу, всунутую в сюртук. Задыхаясь, подымая к небу короткие ручки, она стала перечислять названия акций, похищенных у мадам Бляншар.
— Благодарю вас, мадам, — перебил ее председатель и кивнул сидевшему налево от суда сухощавому человеку с породистым и впалым лицом. Слегка приподнявшись, прокурор процедил несколько слов и сел, сцепив руки в круглых манжетах. Его сменил адвокат, натурализовавшийся киевский еврей. Он обиженно, словно ссорясь с кем-то, закричал о Голгофе русского офицерства. Невнятно произносимые французские слова крошились, сыпались у него во рту и к концу речи стали похожи на еврейские. Несколько мгновений председатель молча, без выражения смотрел на адвоката и вдруг качнулся вправо — к иссохшему старику в тоге и в шапочке, потом он качнулся в другую сторону к такому же старику, сидевшему слева.
— Десять лет, друг мой, — кротко сказал председатель, кивнув Недачину головой, и схватил на лету брошенное ему секретарем новое дело.
Вытянувшись во фронт, Недачин стоял неподвижно. Бесцветные глазки его мигали, на маленьком лбу выступил пот.
— T'a encaisse dix ans,[31] - сказал жандарм за его спиной, — c'est fini, mon vieux.[32] — И, тихонько работая кулаками, жандарм стал подталкивать осужденного к выходу.
МОЙ ПЕРВЫЙ ГОНОРАР
Жить весной в Тифлисе, иметь двадцать лет от роду и не быть любимым это беда. Такая беда приключилась со мной. Я служил корректором в типографии Кавказского Военного округа. Под окнами моей мансарды клокотала Кура. Солнце, восходившее за горами, зажигало по утрам мутные ее узлы. Мансарду я снимал у молодоженов-грузин. Хозяин мой торговал на восточном базаре мясом. За стеной, осатанев от любви, мясник и его жена ворочались как большие рыбы, запертые в банку. Хвосты обеспамятевших этих рыб бились о перегородку. Они трясли наш чердак, почернелый под отвесным солнцем, срывали его со столбов и несли в бесконечность. Зубы их, сведенные упрямой злобой страсти, не могли разжаться. По утрам новобрачная Милиет спускалась за лавашом. Она так была слаба, что держалась за перила, чтобы не упасть. Ища тонкой ногой ступеньку, Милиет улыбалась неясно и слепо, как выздоравливающая. Прижав ладони к маленькой груди, она кланялась всем, кто ей встречался на пути — зазеленевшему от старости айсору, разносчику керосина и мегерам, продававшим мотки бараньей шерсти, мегерам, изрезанным жгучими морщинами. По ночам толкотня и лепет моих соседей сменялись молчанием, пронзительным, как свист ядра.