Так и не решив вопроса, Митрофан Ильич стал опускаться по заскрипевшим ступенькам трапа, а Пеппергорн, почтительно склонившись, шел сзади, злобно думая: "Хоть бы качнуло посильнее, чтобы ты, толстый боров, грохнулся с лестницы и сломал себе шею..."
Внизу Митрофан Ильич принял наконец решение и, обернувшись, сказал:
- Зайди-ко ты ко мне, Рудольф Карлович... Угощу доброй голландской романеей. Небось продрог на ветру?
Пеппергорн в растерянности остановился. Он собирался завалиться спать до ночной вахты, но понимал, что расходившаяся желчь не даст ему покоя. Голландская романея?.. Предложение было столь же заманчивым, как и неожиданным. Пеппергорн почувствовал, что ненависть его к князю уменьшается пропорционально желанию выпить.
- Ну, идем, идем, - сказал Митрофан Ильич, заметив нерешительность старшего офицера, и с грубоватой веселостью подпихнул его кулаком в бок. В сонных глазах командира мелькнуло что-то вроде искорки юмора. "Ишь ты, раздумывает, тощий немец, а сам небось рад-радешенек на даровщинку-то. Знаем мы вас", - подумал он.
Пеппергорн поднял пальцы к загнутым полям треуголки и, вежливо поклонившись, выразил благодарность за приглашение.
- Ну то-то! - сказал Митрофан Ильич и, открыв дверь в свою каюту, отшатнулся: ему показалось, что она объята пламенем. Сквозь частый переплет рамы вливался в широкое кормовое окно багряный свет заходящего солнца, пробившегося через тучи к чистой полоске над горизонтом.
Судно покачивалось, и багряные блики скользили и двигались по вылощенным переборкам каюты, зеленовато-красными рубинами вспыхивали на стаканах и бутылках, стоявших в гнездах поставца, блистали на стеклах стеклянного шкафчика, перебегали по складкам синего штофного полога над капитанской кроватью и - как бы лужицами пролитого бургундского вина пятнали синюю же бархатную скатерть на круглом столе посредине каюты.
Эта бурная пляска света наполняла сердце беспричинною радостью. И даже горестные складки на длинном, постном лице Пеппергорна разгладились. А Митрофан Ильич повесил на гвоздик шляпу и плащ, весело закинул на койку длиннокудрый парик, воодушевлено потер грушевидную лысую голову и, потянувшись к поставцу за стаканами и бутылкой, сказал:
- Вот так-то, Рудольф Карлович... Выпьем мы с гобой романеи, и на душе станет веселее. Чать, нам не неделю с тобой плавать, надо друг к другу привыкать. Садись, не мнись - гостем будешь!
Пеппергорн снова чопорно и вежливо поклонился, повесил верхнюю одежду рядом с хозяйской и, пригладив жидкие, длинные дьячковские волосы, связанные черной ленточкой в пучок на затылке, чинно сел на кончик стула: все-таки начальство, что ни говори, надо соблюдать субординацию.
Митрофан Ильич, выпятив от напряжения нижнюю губу и стараясь попасть в лад качке, благополучно налил гостю. Но когда он стал наливать себе, волна, покрупнее других, поддала под корму так, что заскрипели дубовые переборки, и Митрофан Ильич пролил мимо стакана на свою драгоценную скатерть струю густой и липкой романеи. Он крепко выругался, а Пеппергорн озабоченно нахмурился. Не прав ли, однако, был Гвоздев? Он малый толковый. Ветер крепчает, как бы не вылететь с полного хода на пологий берег острова Даго... Но теперь уж амбиция не позволяет менять курс. Надо выждать хотя бы часок...
Блики на переборках вдруг сразу погасли, в каюте потемнело и стало сумрачно. Солнце опустилось в волны.
- Ванька, свечку! - заорал князь и потянулся чокаться со старшим офицером.
2. ДАГЕРОРТСКИЙ МАЯК
Гвоздев, оставшись наконец на полуюте с двумя рулевыми, с облегчением вздохнул.
Он любил бригантину, грустил об умершем командире Сонно-равнодушный Борода-Капустин, заменивший Пазухина, оскорблял его чувства. Гвоздев окинул взглядом опустевшую палубу. Всюду был идеальный порядок. С удовольствием проследил он взглядом за линиями бортов.
Начиная с кормы обводы корабля чуть заметно расширялись и затем плавно закруглялись к носу. Ни у одной бригантины не было таких красивых линий. Гвоздев от удовольствия негромко запел и посмотрел наверх, туда, где ветер свистел в снастях, мощно вздувая паруса.
Там тоже все было в порядке. Хорошо!
Бригантина, покачиваясь, резво бежала, как бы кивая обгоняемым волнам.
Смеркалось. Полоска неба над горизонтом малиново рдела, потом стала червонной, поблекла и, угасая, долго сияла бледно-лимонным золотом где-то далеко за кормою.
Сигнальщик зажег фонари - ходовые и кормовой. Для Гвоздева и рулевых мир сразу сузился, ограничился пределами полуюта, слабо освещенного желтоватым светом кормового фонаря, причудливые очертания которого возвышались над полуютом.
За балясинами перил шумели гребни проносящихся волн, белея в темноте.
На судне все успокоилось на ночь. В жилой палубе, покачиваясь в своих парусиновых гамаках, спали матросы, освещаемые единственным фонарем. В его колеблющемся свете щуплый трубач усердно работал над какою-то сложной деревянной штуковиною, то строгая ее маленьким рубанком, то скобля ножом, то ковыряя каким-то желобчатым инструментом, похожим на нож. Возле него, подперев ладонями подбородок, лежал на животе Петров. Стружки летели ему в лицо, застревая в густых золотистых кудрях, но он не обращал на это внимания. Спина его горела от только что полученных двадцати ударов шестихвостовой кошки, кости ныли от встряски, полученной при падении, но он забывал об этом, с тревогой следя за работой трубача.
Уже несколько дней Петров вытачивал из дерева резную часть правой раковины кормы. Ее ободрал в Данциге какой-то пузатый английский корабль, неосторожно привалившийся к бригантине. Матрос и не надеялся, что капитан или старший офицер пожалуют ему что-либо за труды, но был уверен, что Гвоздев не оставит его без награды. Работал он в свободное от вахты время и больше по ночам. Трубач помогал ему. Сегодня, ободрав ладони о выбленку, Петров не мог работать и, доверив дело трубачу, беспокоился, чтобы тот не испортил удачно начатой работы.