Выбрать главу

И дарами своими море награждает иначе, чем земля. В засуху она может просто отнять зерно, а в хороший год вернуть с лихвой, это так, а все же и здесь есть предел: сам сто не даст ни один злак! А в море может случиться, что оно сразу заберет не только рыбу, но и снасти, лодку и даже самого человека. Земле этого не дано, правда, она может медленно убивать, до смерти замучить. Море же бывает более снисходительным, и в гордом шторме более гневным, чем земля, ибо в нем сильнее движение жизни.

Море иначе, чем земля, отбирает людей. Для него пригодны только умные, сильные, честные, чистые люди. Барон и бурмистр умеют орать на мызном поле, пастор - разоряться в церкви с кафедры, ну, а окажись они в море, что тогда? Были бы как жалкие мочалки. Они боятся моря, потому что, попробуй они перекинуть трясущуюся ногу через борт лодки, море тут же превратит их в никому не нужные отбросы. А каких же недотеп, трусов, тщедушных хлюпиков носит на себе земля!

Потому-то и распрямляются плечи у Теэтеля, когда он сидит на веслах в своей лодке и плывет по водному простору. Море возвышает его даже над бароном и пастором. Теэтель следит за ликом моря, он советуется с ним, спрашивает у него, взвешивает, на что он может надеяться, ибо надежды море никогда не лишает, даже тогда, когда земля уже ничего больше не обещает... Свободная вода... Земля с ее заботами отступает; наверно, именно поэтому Теэтель, этот бедняк из Яановского прихода, так любит море. Он даже сам не понимает, как велика и глубока его любовь. Стремление к свободе, силе и своеволию не дают человеку стать рабом. Правда, и у моря бывают свои беды и тайны, часто еще большие и еще более страшные, чем у земли, но эти беды и тайны не рабские.

В самом деле, разве не могла в это знойное утро прийти Теэтелю в голову такая необычная мысль: а что было бы, если бы на земле действовали морские законы? Если бы налетел вдруг ураган и смел с земли всех, кто засоряет ее поверхность?..

Однако почему, собственно, речь идет о Теэтеле, рыбаке из бедного Яановского прихода? Да потому, что таких рыбаков, как Теэтель, на островах в каждом поколении были многие тысячи. И с таким же основанием можно говорить о мужчинах из Рауги или Лыэтса, Кяйна или Пюхалепа, Мустъяла или Ямая, обо всех рыбаках, чьи скрюченные пальцы не распрямлялись даже в могиле.

Пусть же этот маленький рассказ будет моим низким поклоном их рукам и их сердцам, не ставшим благодаря свободному морю сердцами рабов.

1964

СТАРЫЙ СОЛДАТ

Ох, я представляю себе, я просто знаю, как тебя забрили. В двадцать лет ты был высокий и стройный, как мачта, широкоплечий и румянки. Тебе выпал жребий, и когда всех парней поставили под веревку, твой рост оказался "как раз", так что ты попал в полк самой государыни императрицы.

Ты покинул ваш старый дом возле можжевеловой рощицы, старшего брата и младшую сестренку. Все плакали: ведь двадцать пять лет! Ты больше не увидишь мать, это несомненно. А других - почти наверняка. Если ты и вернешься, то уже мужчиной в летах, ты уже не будешь помнить вкус пива в можжевеловом ковше, вяленой рыбы и хлеба, который, прежде чем испечь, начинили соленой салакой или куском солонины. Ты уже не будешь помнить родного сааремааского говора, чистых глаз девушек твоей родной деревни. Ты будешь говорить на чужом языке и не будешь знать ни одной песни своего края, воспевающей рыбную ловлю, жатву ячменя или сватовство. Когда ты, может быть, вернешься обратно живым, тебе уже больше не будут любы эти приземистые избы, сочно-зеленые можжевельники, берег в полосках водорослей. Твои племянники, дети сестры и брата, твои близкие и родственники будут чуждаться тебя. Ты и будешь чужой: чужой мужчина в мундире, с чужим языком, чужими песнями на устах.

Ох, знаю, я знаю, каково тебе было в казарме в чужом городе, знаю, что по вечерам, когда ты лежал на нарах, в глазах твоих стояли слезы, они падали украдкой и в твой жидкий солдатский суп. Я знаю, каким способом унтер учил тебя русскому языку и военным премудростям, знаю, как бил тебя пьяный поручик. Я знаю, ох как хорошо я знаю, какая тебя тоска грызла по дому, твою бессильную злобу, твое отчаяние, знаю, как ты молил бога и проклинал дьявола.

Я знаю, что значат марши по летней раскаленной степи, знаю, что ты испытал, когда впервые увидел горы, у которых на вершине никогда не тает снег. Дьявольскую усталость, пустой желудок, сон под влажной от росы шинелью - я все знаю.

И все же скоро ты стал лучшим в батальоне: самым искусным в штыковом бою, самым быстрым в стрельбе, самым выносливым на марше, самым понятливым на занятиях по уставу. Я знаю, что тебя не раз хвалило начальство, что ты не раз получал в награду серебряный рубль, что ротный самолично наливал тебе в кружку водки.

Я знаю, обо всем этом ты рассказывал сам, ибо ты живым пришел обратно. Ты проделал всю турецкую войну и вернулся: голова седая, вся грудь в крестах и медалях. Вернулся в свой скудный край, такой же скудный, каким ты его оставил, когда уходил, здесь ты женился и под старость у тебя были еще дети. Ты прожил так долго, что рассказанные тобою истории, пройдя через многие уста, дошли до меня. Ты снова научился родному сааремааскому говору, вспомнил вкус домашнего пива и рыбы, опять умел петь озорные песни. Медленно, правда, учился, но жизни тебе было отпущено девяносто лет, так что времени хватило. Постепенно стали туманиться воспоминания о казармах, о свинье унтер-офицере, о высоких горах, о синем Дунае и красивых черноглазых девушках, которые жгли, как турецкий перец... А все ж таки ты уже больше не был крестьянином: не научился пахать, не умел косить, не гнулся ни на картофельной борозде, ни перед барином...

Да-а... Плевна, Плевна... Вся наша рота как один человек пошла... Ур-р-а-а-а! Турок, само собой, грудь в грудь: "Аллах, аллах, Мухамет!" Сам паша впереди всех, на ногах шаровары, нашенский генерал на белой лошади, золотая сабля наголо: "Тавай, ребьята, коли-и, бей врагаа!" Рота пошла вся как один: турка на штык и через плечо - плюх! Турок бежать, наши за ним, все - ура-а да ура-а! А он подрал в крепость и как пошел оттудова из пушек палить. Бух! Бух! Бух! Карнотид да сарапендлид так и летят (сарапендлид это бомбы, в середине - свинцовые бобы). Наши стали падать: кого ранило, а кто уже больше и не встал. Генерал видит, что дело плохо, опять вытащил золотую саблю и кричит: "Тавай, ребьята, пока-азем им, тсорт побери! Периотт!" Крикнул, а сам с лошади валится, за грудь держится и ругается: "Тсорт, курат, турок ранил!" А меня манит к себе рукой: "Сандер, путь маладетс, иди сюда, памагии!" Я к нему, генерал мне золотой в руку и говорит: "Сандер, возьми моего коня и скачи во весь дух ко мне на мызу, сообщи супруге и дочери, что турок меня убил". Дал еще грамоту с печатью, перстень, кисет, трубку и золотые часы. Пришел доктор лечить, да ничего не помогло, чему быть, того не миновать.