Выбрать главу

И, наклонясь, он устремляется в неглубокую яму, так что издали видна только его задница в серых штанах из домотканины и две веревочные подошвы с налипшей на них землей. Руками Лаас осторожно откапывает крошащийся глиняный горшок, который тут Же разваливается на куски... Но в горшке ничего нет. Тупо просеивает Лаас между пальцами обломки угля, среди них попадаются блестящие осколки стекла, и даже кусочек цепочки встретился, но ни одной монеты. И хотя Лаас никогда до конца не верил тому, что болтала Эди, все же он ошарашен. И снова горячая волна стыда заливает его пульсирующую голову. Вот дурень! Узнай кто-нибудь про это, и ванапаалский Лаас станет на всю волость посмешищем. Он клад ищет, ему легкой жизни в городе захотелось! Только в старушечьих россказнях таким способом богатели. Мужчины их словам не верят, один-единственный нашелся, который поверил, и этот простофиля - ванапаалский Лаас.

Разбитый, пристыженный человек встает и со злостью швыряет новую, дорого стоившую железную лопату на дно ямы. Звяк! - отвечает она из ямы. Стой-ка! Ударься лопата о камни, она такого звука не издаст! Человек снова на дне ямы, снова его руки шарят в земле, и когда он теперь выпрямляется, на ладони у него ржавая железная закорючка. Новое разочарование. Тяжело садится человек на выкопанную землю и, низко опустив голову, начинает рассеянно скрести заскорузлым ногтем большого пальца найденную железину. Сквозь поредевшую листву дикой яблони проникают лучи сентябрьского, уже не раннего утреннего солнца. Они падают разводами на потертую одежду глубоко задумавшегося человека, и одно дрожащее пятнышко упрямо задерживается на предмете, который он держит выпачканными землей пальцами.

Человек медленно поднимает тупой, ничего не видящий взгляд. Его взор, обращенный в себя, случайно останавливается на рыжем куске железа, которое золотит падающий сквозь ветви сдержанный свет осеннего солнца. Что бы это могло быть? Вернее, чем бы это могло быть, когда его запрятали в земные недра те, кто некогда жил здесь на каменистых холмах Ванапаала? Железная загогулина, видимо, от чего-то отломанная, к одному концу сужалась, и одно ребро у нее было тонкое, как лезвие. Внезапно тупое лицо осветилось улыбкой. Понял! Это же издавна знакомая изогнутая железка серпа, это пополам сломанный серп... Небось тебя и положили в таком сломанном виде в могилу к хозяину, когда тот то ли до времени, то ли под гнетом лет помер...

Изогнутая железка серпа! Ах, так, значит, здесь и в давние времена обрабатывали поля, пахали борозды, бросали семена в землю и серпом жали колосья... И у них не было горшка с деньгами, чтобы дать его тебе с собой в могилу, и положили серп - орудие землепашца, - чтобы ты и на том свете мог честно трудиться на нивах. И Лаас смотрит на многосотлетний серп уже с иным, просветленным лицом, как будто он нашел ключ к пониманию вселенской жизни.

Здесь жили люди, и наверняка они тоже работали на господ, и они видывали войны и чуму. Из поколения в поколение жили на скудной земле, может быть, и голод знали, растили детей, здесь жили люди, из поколения в поколение. Бывало, что деревни пустели, но все равно со временем каким-то чудесным образом в них снова появлялись люди, которые все так же гнули спины, чтобы жать созревший урожай.

Терпели и умирали, но все равно жили - наперекор господам, голоду, войнам и чуме. Какой же смысл был в их жизни? На что они надеялись? Ибо на что-то они ведь должны были надеяться, жизнь-то у них была, поди, еще тяжелее теперешней. А на что надеешься ты, ванапаалский Лаас, когда тебе тяжко и неоткуда ждать помощи?

Я надеюсь на землю и на труд. Я надеюсь, что моим детям будет полегче жить. Я надеюсь, что когда-нибудь настанут лучшие времена, что земля будет давать больше, а труда потребует меньше, что у каждого будет хлеб. Может быть, я этого не увижу, как не увидел человек, чьи руки держали когда-то этот старинный серп. Может быть, и мои дети этого не увидят. Может, это время застанут мои внуки или их дети, но однажды это время должно наступить, ибо иначе не к чему жить. Иначе не стоит пахать, сеять и жать, рожать и растить детей.

Так думал ванапаалский Лаас одним чудесным утром, сидя на Могильной горе под ясным оком сентябрьского солнышка и держа в испачканных землею пальцах половинку древнего серпа, после векового сна снова оказавшуюся в руке землепашца.

Лаас не спеша встал, бережно спрятал в карман портков лезвие древнего серпа, взял лопату и пошел обратно на поле, где Гнедой встретил его тихим вздохом, без всякой насмешки.

Вечером Лаас как сокровище положил половинку древнего серпа на полку под окном, где у него хранились Библия и книга псалмов.

Откуда же мне стала известна эта давняя история, если свидетелем ее в свое время был один только старый Гнедой Лааса? Думаю, что Лаас сам поведал о ней моему деду, когда они в далекие времена сиживали на рождество в нашей старой риге, пересказывали друг другу свои истории и тянули бесконечные озорные песни: жбан пива на середине чисто выскобленного стола и тут же, под рукой, деревянная миска с вялеными язями. Ибо в такие часы занимаются не только пустой болтовней: могучая хмельная влага настраивает на радикальное обсуждение всего мироздания.

Ну что ж, я вообще не стал бы рассказывать эту старую историю, хотя в ней и без сегодняшней концовки, наверно, есть свое зернышко. Эта история вспомнилась мне, когда я нынче осенью случайно встретился в Таллинне с самым младшим внуком Лааса, Алексеем, или Сену, как его звали в деревне. Этот тридцатипятилетний здоровенный детина (по крайней мере шесть футов) в рубахе с городскими видами, надетой навыпуск, зевал на пороге сизо-синей будки. Рядом с дверью висело объявление, лаконично сообщавшее, что здесь, в точно указанные часы, производится скупка утиля. В окошечке были выставлены товары, даваемые в обмен: глиняные горшки, стеклянные стопки, миски, молочные кувшины и прочая дребедень.