Выбрать главу

— Здесь, в Усть-Манске. И действительно лет двадцать назад.

— Это я двадцать лет назад учился в Университете, — твердо сказал Петр Иванович.

— Вы?! — расхохотался молодой человек. — Вы... вы двадцать лет назад учились в Университете?! — Он задыхался от смеха. — Но ведь на очное отделение принимают до тридцати пяти, а вам двадцать лет назад было уже, наверное, за сорок. Вы что-то путаете, папаша!

Сердце у Петра Ивановича сдавило безжалостно и больно. Уйти, скорее уйти. Но мысль, зарождавшаяся, еще не оформившаяся даже в догадку, удержала его.

— Мне тогда было двадцать, — просто сказал он.

— Двадцать?! — удивился молодой человек. — Двадцать... Что же это получается? Выходит, что это я с тобой учился!

— Евгений, — не то спросил, не то сказал утвердительно Петр Иванович.

— Петька! — вскричал молодой человек. — Петька! Ну ты сдал, сдал... Куришь, пьешь, прожигаешь жизнь? Спортом не занимаешься?

— Женька, — тихо сказал Ветругин. — А мне показалось, что ты — это твой сын.

— Сын, сын, есть и сын, — подтвердил Расковцев. — Пьет, негодяй. На себя непохож. Восемнадцать лет, а уже развалина.

— Отчего же так? — искренне огорчился Петр Иванович.

— Я, видишь ли, тому причиной. Бред собачий! Во взглядах на окружающий нас дерьмовый мир мы расходимся. Поэтому, живя со мной в одной квартире, он не пить не может. А пусть уходит!

— Как же это так? В восемнадцать лет...

— И ушел ведь уже, негодяй. На глаза не показывается. Пить, говорят, бросил. Передавали мне его высшую мечту: никогда не встречаться с отцом. Вот ведь воспитала школа! Семья, скажешь, куда смотрела? А туда и смотрела! Ленка-то... Помнишь Ленку?

— Нет, — едва слышно ответил Петр Иванович.

— Ну, да она появлялась у нас в общежитии... Не помнишь, что ли? Склероз? С биолого-почвенного. Хохотунья была...

— Хохотунью помню...

— Женились мы. Через пять лет умерла. И никакой болезни не нашли. Медицина! Сам не будешь здоров, врачи не вылечат!

Петр Иванович пристально взглянул на Расковцева. Да... Женьке врачи не нужны. Это уж точно. Молод и вызывающе здоров. Расковцев перехватил взгляд. Что-то на мгновение смешалось в нем, какой-то импульс неуверенности выдали его глаза. Но он тотчас же овладел собой и долго не отводил своего тяжелого взгляда. Петру Ивановичу стало страшно. И уже чувствовал он, как сникает, надламывается, стареет, словно время неудержимо понеслось вскачь.

— Ты чего, Петька, — не выдержал Расковцев. — Ты это... Врачи не вылечат, если сам не будешь здоров.

Петр Иванович молчал.

— Странный у тебя взгляд, — все же смешался Расковцев, — словно любишь ты меня всей душой, словно силу мне какую отдаешь. Да ведь только мне ничего от тебя не надо. Я и без тебя силен. Я, если хочешь знать, и не болею даже никогда. Я себя держу в норме. Да что с тобой, Петька?!

— Значит, умерла Елена? — только и спросил Ветругин.

— Умерла... Ну и что? Все умрем. Что из-за этого страдать-то? Ты вот помнишь нашу группу? Степаненко, например, помнишь? Мы с ним в Марграде на одной площадке жили. Вселился в квартиру, был человек как человек. И за год его скрутило. Я к нему уж и почаще заходил. В шахматы, поговорить... Поддержать хотел. Не помогло.

— Не помогло, значит? — переспросил Петр Иванович. Он уже не смотрел в глаза Расковцеву, глядел мимо его лица, так, рассеянно, ни на чем сознательно не останавливаясь, но видел многое. Все тот же гордо увядающий лес, незнакомых, но очень симпатичных ему людей, свет в их настроении, легкость движений, понятное дружелюбие. Или не видел, а чувствовал? И даже не чувствовал, а хотел, чтобы так и было в этот чудесный и чуть было не испорченный осенний день. Но он чувствовал и другое. Стон деревьев за спиной, раздраженный разговор, слов которого невозможно было разобрать, крик заходящегося в плаче ребенка. И туда, за его спину смотрел Расковцев.

— Не помогло, — донеслось до Петра Ивановича. — Слизняки, моралисты! Жизнь в силе, а они ее хотят лаской взять. Разговоры, дебаты, дискуссии, любовь, дружба до гроба, каждый человек — Человек. — Расковцев сделал на последнем слове ударение. — Чушь все это! Идет вот пара. А что у них на уме? А-а... То-то. На уме-то у людей грязь, дрянь, вонь, дермецо! Они думают, что я не вижу. Да я любого насквозь. Я все дермецо-то его чувствую. Яви он его миру, на него как на прокаженного смотреть будут. А так он идет, и в морду ему не смей!.. Да что в морду? Морду-то он оботрет, умоет. Снова чистым станет. А вот в душу ему, в душу! Душу-то не ототрешь! Не-ет, не ототрешь...

Петр Иванович посмотрел Расковцеву в глаза. И не хотелось этого делать и было зачем-то нужно. Расковцев вильнул было взглядом, но выдержал, рассмеялся даже, сказал:

— Да нет, Петька, ты не думай ничего такого. Я в души людям не плюю. Я на них просто... Живут и пусть живут. Мне-то что? Они меня не спрашивали, так что и мне дела нет до них. Ну уж ты-то, по глазам видно, людей, человечков, то есть, любишь. Любишь, любишь! Не отказывайся. Ты на этом уже и религию себе построил и богу-то своему молишься. А если кто шарахнет тебя, так у тебя и объяснение, оправдание готово. Потому как, человек человеку брат и все такое прочее...

— Закрой, Женя, глаза, — попросил Петр Иванович.

— Что закрыть?

— Глаза, говорю, закрой.

— Ишь ты! Я закрой, а ты мне по морде и след твой простыл.

— Ты, Женя, руки мне свяжи... Для страховки...

— Хе-хе... Нет, Петька, ты не ударишь. Не ударишь, не ударишь! Ты сам себя ударить позволишь, а уж другого ни за какие коврижки.

— Закрой, — попросил еще раз Петр Иванович.