— Такси? Да, да. Я тоже был там. Прошло, кажется, четыре года?
— Да, четыре года. Пошел пятый...
Она тогда сидела у подъезда. Кто-то догадался вынести табуретку. И какая-то старушка уговаривала, успокаивала ее. А у нее рот разрывался от крика. И жара, душно. Боль! Пыль кругом. Это начинались ее первые роды. А машины все нет...
— Я не знал, что это были вы, — тихо сказал Перекурин.
— Да, вы тогда этого не знали.
Перекурин отчетливо помнил тот день. Четыре семьи с ребятишками собрались в лес с ночевкой. Сколько у них было с собой рюкзаков, сеток, палаток, теплых одеял! До лесу не дойти. Автобусы тоже не ходят. Один выход — ловить такси. Раз с ночевкой, значит нужно подальше, чтобы и лес был покрасивее, и вода рядом, и порыбачить утром. А таксисты, как назло, отказываются ехать. Обратно-то ведь везти будет некого. Да и такси-то нужно два, если не три. Бегали больше часа, нервничать уже начали. Поймали одно такси. Уговорили все-таки. Тут, на счастье, и второе подошло. Побросали рюкзаки и палатки в машины, и вдруг из-за угла дома выбегает Серегин, глаза большие, на лице улыбка, не то от радости, не то от растерянности. Кричит:
— Дайте такси! Жену в роддом отвезти надо.
— Садись! Чего ждем! — кричит с другой стороны Гордецов.
— Да вот тут такси просят...
— Какое еще такси?! Полтора часа бегаем! Поехали!
— Женщину надо в роддом отвезти.
— Так ведь на это есть «Скорая помощь». «Скорую помощь» надо вызвать. Чего стоишь? Дуй, звони из автомата!
— Да, да, я, вообще, звонил уже... Жена у меня...
А женщины переглянулись и ничего не сказали. Ребятишки уже хнычут, раскисли от жары. Духотища, пыль. Поймать еще одно такси, чтобы уехать в лес, безнадежная затея.
— Да и не повезет таксист. Очень ему нужно. «Скорая» на это есть, — объясняет Гордецов, но так, чтобы таксист не слышал.
Раз в год ведь собрались в лес.
Серегин повернулся и молча побежал за дом.
Перекурин стоял, и ему было стыдно. Да и остальным неловко. А тут еще ребятишки стонут.
— Не в лесу живем. Поехали, чего там, — сказал Гордецов. — Ей-богу, на «Скорой» ее быстрее увезут.
— Он тогда вызывал «Скорую помощь». Но она почему-то не приехала, — сказала Мира. — И такси ему не досталось. Какой-то мужчина ехал на своей машине. Так вот он и довез меня. Семью высадил, а нас посадил.
Перекурин закрыл лицо ладонью, потом медленно потер лоб. Минуты две они молчали. Вспоминал ведь Перекурин эту историю и раньше и не чувствовал за собой особой вины. Надо было, конечно, уступить такси. Надо было... Пусть хоть одну минуту мучилась она из-за него. Хоть мгновение. Ведь больно же ей было! Ему и не представить эту боль. А она еще сидит рядом с ним, разговаривает.
— Мира, простите. Все плохо, все... Я уйду.
Но он не ушел, а она сказала:
— Ирочка у меня родилась маленькая, худенькая. Я ей долго не решалась имя дать. Мне нравилось совсем другое. Красивое. А потом думаю: вдруг она вырастет некрасивой. Мучилась, мучилась, все «доченька» да «доченька», а потом назвала просто Ирой. Тоже ведь хорошее имя, правда?
— Правда, Мира, правда. — Перекурин боялся посмотреть в ее сторону.
— А у вас дочь такая большая, высокая, ноги полные.
У Перекурина полегчало на душе. Нет, не сердится она на него. Он даже осмелился взглянуть ей в лицо, в глаза. Ничего. Чуть поджала губы и опять улыбается. Да что же это делается! Безоружный он перед ней, безоружный. Хоть бы одно слово злое, насмешливое, чтобы самому внутренне озлиться, чтобы увидеть, что она не такая уж и добрая. Нет, именно такая она и есть. И гордая и добрая.
И на Перекурина нахлынуло что-то новое. Какой-то приступ счастья. Вот он сидит рядом с ней. И увидел-то он ее случайно, не слышал, не разговаривал с ней, не знал, как ее звать. А ведь любил. И сейчас любит. Еще больше прежнего. Нет, не ошибся он ни в себе, ни в ней. Любит, но не будет говорить об этом.
— А вы с детьми часто гуляете. Я вижу. Хорошие у вас дети?
Вот уж об этом-то Перекурин мог говорить сколько угодно. И снова они проговорили чуть ли не с час.
— Вы же на обед опоздали? — испугался Перекурин. — Кончился ведь обед-то у вас!
— Кончился, я знаю, — сказала Мира. — Можно разок и без обеда обойтись. Ведь вы тоже не успели.
— Для меня это сущие пустяки.
— Я хотела вам сказать, только не обижайтесь, что мне не понравились ваши стихи, — она посмотрела на него изучающе, но он ничего не понял. Руганул только себя в душе. Зачем он только полез со своими стихами хами к ней? Ведь у нее муж поэт. Известный, признанный? И хотя Перекурину никогда не нравились его стихи, как-то внутренне он был с ним не согласен, все равно тягаться с Серегиным было непростительно глупо.
— Да, стихи, конечно, ерунда, — сказал Александр, стараясь казаться беспечным, словно это его мало интересовало. — Так себе. Белый стих.
— Я не про рифмы. В стихах я, наверное, тоже плохо разбираюсь. Особенно своего мужа. Смешно, правда?
Перекурин только пожал плечами.
— Я и ваши не берусь судить. Мне не понравилось то, как вы меня увидели. Что вы во мне увидели...
— И тут я что-то сделал не так?
— Вы писали стихи своей будущей жене, когда еще не были женаты?
— Нет, я никогда не писал стихов. Писем-то даже не писал.
— Почему?
— Да мы почти все время были вместе. Мы почти и не расставались.
— А мне Сергей писал стихи.
— Ну что же, может, вы и счастливее от этого.
— Только он мне писал не такие стихи. Они были нежные, чистые, хорошие.
— Значит, они вам нравились?
— Нравились, — сказала Мира. — Когда-то... нравились.
— А разве я обидел вас? Что-нибудь в них было грубое, нехорошее?
— Нет. Просто вы увидели во мне женщину. Только женщину. Вам ничего и не надо было видеть больше. А он видел во мне, наверное, и что-то другое. Чего, может быть, и нет.