Но необыкновенная чувствительность к радости предполагает и особенную восприимчивость к страданию, почему безудержная веселость, обычно свойственная мальчику, сменялась иногда мгновениями глубокой грусти. Его огорчения не всегда можно было проследить до их первоисточника, но большею частью они проистекали (хотя, казалось бы, Илбрагим был для этого слишком молод) от уязвленной любви. Непостоянство его настроений часто заставляло его грешить против чинности пуританских порядков, и в этих случаях он далеко не всегда избегал выговора. Но малейший оттенок настоящего раздражения, который он безошибочно отличал от притворного гнева, проникал ему, казалось, в самое сердце и отравлял всякое удовольствие до той поры, пока он не ощущал, что прощен совершенно. Илбрагиму от природы была чужда всякая мстительность, нередко встречающаяся у особо чувствительных натур; если его обижали, он не давал сдачи и на рану мог лишь ответить собственной смертью. Ему недоставало способности постоять за себя; это было растение, которое может процветать, лишь обвившись вокруг чужого крепкого ствола, но если не дать ему этой опоры или сорвать с нее, оно никнет и увядает. Проницательный ум Дороти подсказал ей, что строгостью можно только искалечить душу этого ребенка, и она поэтому обходилась с ним так заботливо и осторожно, как будто имела дело с бабочкой. Ее супруг проявлял к мальчику такую же любовь, как и она, хотя день ото дня он становился с ним менее ласков.
Отношение соседей к квакерскому отпрыску и его покровителям не изменилось к лучшему, несмотря на кратковременную победу над их предубеждениями, которую одержала несчастная мать. Презрение и злоба, которые они питали к Илбрагиму, были для него чрезвычайно обидны, в особенности когда какое-либо обстоятельство напоминало ему, что и дети, его однолетки, разделяют вражду своих родителей. Его нежная и общительная натура, казалось бы, полностью проявила себя в крепкой привязанности ко всему его окружающему, и все-таки в нем оставалась какая-то частица неистраченной любви, и он стремился наградить ею тех самых детей, которых учили его ненавидеть. Когда пришли теплые дни весны, Илбрагим взял привычку сидеть молча и в бездействии, часами прислушиваясь к голосам играющих детей; но в то же время со свойственной ему деликатностью он старался не попадаться им на глаза, и он немедленно бы убежал и спрятался от любого из них, даже самого маленького. Все же в конце концов случай как будто помог ему найти доступ к их сердцам. Это произошло с помощью одного мальчика, старше его года на два, который сильно ушибся, упав с дерева по соседству с тем местом, где жили Пирсоны. Поскольку дом пострадавшего находился от них на довольно далеком расстоянии, Дороти с готовностью приютила его под своей крышей и превратилась во внимательную и заботливую сиделку.
Илбрагим, сам того не ведая, был отличным физиономистом, и при иных обстоятельствах это бы его отвратило от попытки подружиться с мальчиком. Наружность последнего сразу же, при первом на него взгляде, производила неблагоприятное впечатление, хотя требовалось некоторое внимание, чтобы понять, что причиной тому было очень легкое искривление рта и неправильная ломаная линия почти сходящихся бровей. Возможно, что аналогичным этим пустячным недостаткам было и почти неприметное искривление суставов и выдающаяся вперед грудь; одним словом, тело его было достаточно соразмерно, но очень непропорционально при рассмотрении каждой части его в отдельности. Нрав у этого мальчика был угрюмый и скрытный, и деревенский учитель налепил на него ярлык тупицы; впрочем, в дальнейшем он проявил вместе с честолюбием и очень незаурядную одаренность. Но, каковы бы ни были его телесные или нравственные недостатки, Илбрагим всем сердцем полюбил его и прилепился к нему душой с того самого момента, как раненого мальчика принесли к ним в коттедж. Преследуемый ребенок, казалось, сравнивал свою судьбу с судьбой пострадавшего и как будто делал вывод, что даже совершенно разные несчастья создали некую родственную связь между ними. Пища, отдых и свежий воздух, который Илбрагим обожал, - все было им забыто; он постоянно сидел у изголовья чужого мальчика и с ревнивой ласковостью следил за тем, чтобы все заботы, проявляемые в отношении его, шли бы через него. Когда мальчик начал поправляться, Илбрагим стал придумывать подходящие для выздоравливающего игры или развлекал его при помощи особого дара, сообщенного ему, возможно, еще на его языческой родине, самим воздухом, которым он там дышал. Дар этот заключался в неисчерпаемой способности импровизировать фантастические приключения. Рассказы его были, конечно, нелепы, бестолковы и бессвязны; но любопытно, что в них всегда проявлялась некая жилка трогательной человечности, которую можно было наблюдать в каждом сюжете и которая напоминала родное и милое лицо, окруженное дикими и чудовищными образами. Слушатель с большим вниманием следил за этим занимательным вымыслом, нет-нет да прерывая его короткими замечаниями по поводу того или иного эпизода и обнаруживая при этом несвойственную его возрасту проницательность, к которой примешивалась, однако, известная доля моральной неустойчивости, что сильно оскорбляло присущее Илбрагиму благородство. Впрочем, ничто не могло остановить рост его привязанности к пришельцу, и надо сказать, судя по многим признакам, она встречала и ответное чувство со стороны той скрытной и упрямой натуры, на которую любовь эта расточалась.