"И с этой пустой, красивой куклой я хочу прожить всю жизнь? Чем она лучше Маши? Тем разве только, что у этой выхоленное тело, а у той истомленное бесконечными ночами за аппаратом. И разве не в тысячу, не в сто тысяч раз лучше, прекраснее, благороднее моя Мина, переносившая со мной все тяготы жизни, в то время, как эта гречанка, думающая о своем отце, пугавшем ее бабушкой Анастасе!.. Милая, милая Мина! и тебя я бросил, без денег, без поддержки, бросил на улицу с дочерью, с моей дочерью, с моей милой Лизаиькой, бросил ради розовых плеч и упругих грудей! Это называется - быть безумным, как художник, быть влюбленным в красоту, как артист?! что же? Или у этих есть другие, гораздо менее звучные названия! О негодяй! негодяй! негодяй!"
Последнее бранное слово Латыгин произнес почти вслух. Ада, конечно, обратила внимание, что он не слушает ее, и, мило надув губки, стала ему выговаривать. Латыгин оправдывался тем, что думал о разных мелочах путешествия. По счастию, пришел носильщик, принес билеты и отвлек разговор. Латыгин получил сдачу и дал три рубля посыльному, который пробурчал: "покорнейше благодарю" и тотчас отошел. Но Латыгин, считая в уме расход за чай, за билет и оставшиеся деньги в кармане, спросил, стараясь говорить небрежно:
- У тебя есть свои деньги, Ада?
Ада поглядела на него изумленными глазами и отвечала:
- Я скопила для моей поездки немного денег. У меня теперь осталось еще 80 рублей. Правда: я умница? Похвали меня! А ты всегда говорил, бывало, что я - дитя и ничего в жизни и в деле не смыслю.
- Нет, ты в самом деле умница, - сказал в ответ Латыгин, улыбаясь.
Он немного повеселел. "По крайней мере у нее достанет денег, чтобы вернуться из Москвы к отцу", - подумал он. Но тотчас же прервал свои собственные мысли: "Боже мой! об чем я думаю! зачем ей возвращаться к отцу! Да и примет ли ее отец после побега? Нет, нет, этого нельзя думать, так думать - постыдно!" И, чтобы отвести мысли в другую сторону, он встал и сказал Аде:
- Уже можно садиться, пойдем в вагон. Это и потому еще необходимо, - сказал он, громко отвечая сам себе, - что здесь нас может увидеть кто-нибудь из знакомых: тогда может выйти нелепая сцена.
Ада не возражала. Они прошли через вокзал, вышли на перрон и разыскали свой вагон. Ада опять чуть-чуть поморщилась, когда увидела, что они будут ехать в разных отделениях: она - в дамском, он - в мужском.
- Признаться, девочка, - оправдывался Латыгин, - отдельное купе теперь надо заказывать за несколько дней вперед. И потом, - добавил он, собрав все свое мужество, - это было бы слишком дорого. Увы, моя девочка, со мной тебе придется приучаться к скромности.
Последние слова сразу сделали Аду серьезной. Она перестала дуться и поспешно ответила, как показалось Латыгину, со всей искренностью:
- Милый, я знаю! Я на все готова. Я буду терпеть какие хочешь лишения, если надо, буду голодать, только бы быть с тобой! с тобой!
"Боже мой! что ж, и это возможно!" - подумал с тоской Латыгин, и странно, ответ Ады почти рассердил его. Ему было бы прдятнее, если бы Ада потребовала невозможного, стала бы настаивать на том, чтобы они ехали в отдельном купе первого класса, не желала бы слушать никаких доводов, проявила бы ребяческое непонимание обстоятельств. Но этот серьезный тон обезоружил Латыгина, и он чувствовал, что какое-то ярмо тяжелее сдавило его тело.
Латыгин провел Аду в ее отделение, уложил ее чемодан и передал ей ее билет.
- Ты должна уметь быть самостоятельной, - сказал , он. - С тебя могут спросить билет ночью: не потеряй его.
И береги свои деньги, они нам, вероятно, пригодятся.
- Ведь приехала же я одна к тебе! - самодовольно воскликнула Ада, - все сделала сама, и билет купила, и ехала, и даже обедала по дороге. Клерочка мне только чуть-чуть помогала при отъезде, а то я все сама, все сама.
- Ты у меня умница, - тоскливо сказал Латыгин.
Слова не шли у него с языка. Ада шумно шутила и, когда в вагоне никого не было, то быстро поцеловала Латыгина в губы. Но и этот поцелуй не оживил его. Тоска дошла до таких пределов, что хотелось не то что плакать, но завыть, как зверю, завыть и убежать. Внезапно вспомнилось, как в детстве он играл со сверстниками в особенно странную игру, в "индейцев", и вот однажды, по ходу игры, он оказался пленником краснокожих; его связали и поставили к столбу пыток, и два старших мальчика серьезно стали готовиться терзать его тело раскаленными копьями, изображенными палками от щеток, и затем скальпировать при помощи ножа для разрезанья книг; тогда он, маленький Родя, каким он был тогда, вдруг "разревелся" и поднял крик: "Не хочу больше играть!" И вот теперь, когда он, уже "большой" Латыгин, стоял в проходе вагона, чтобы уехать со своей любовницей от своей жены, ему опять захотелось так же зарыдать и закричать так же: "Не хочу больше играть!" Жаль, боже! Как просто было тогда из пленника свирепых дикарей превратиться в приготовишку Родю, и как невозможно теперь сделать так, чтобы все случившееся оказалось опять игрой, простой, детской игрой.
- Пойми! ведь я только играл в индейцев! - хотелось кричать Латыгину. Но Адочка была здесь, Ада, убежавшая от отца, которую он, Латыгин, два года уверял, что не сегодня - завтра начнет с ней новую жизнь; Адочка смотрела на него любящими глазами женщины; еще несколько часов назад он ласкал ее детское тело, как любовник. Кто же поверит, что все это была "игра", только детская игра!
Мысль Латыгина сделала скачок. Он вспомнил теорию Шиллера: происхождение искусства из игры. "Ведь я же - художник", - сказал он в свое оправдание. Но сам потом рассмеялся над своим доводом. "Кто же тебе поверит! - отвечал он сам себе, - и хороша игра, которая разбивает сердце и жизнь двух, трех, нет, четырех, а может быть, и более пяти (ему вспомнился отец Ады) людей! однако игра, роковая игра, злодейская игра!" И ему уже захотелось крикнуть себе не " негодяй", но "злодей"... Его мысли путались, и он с трудом расслышал, что Ада ему что-то говорила.
Оказалось, она просила его купить яблок на дорогу.
- Не сердись, милый, - говорила она рассудительно, - это стоит недорого. Купи всего два, ну, три яблока: одно тебе, а два мне. Ночью в дороге так хочется пить. Самых маленьких, самых дешевых...
- Ну, конечно, куплю! - покорно отвечал Латыгин. - Сейчас принесу.
- А ты успеешь?
- Да ведь еще не было второго звонка.
- Или нет, лучше не ходи! Я боюсь остаться одна, а вдруг не успеешь?
- Какие пустяки! Здесь два шага до буфета. Сейчас пойду и принесу.
Ада уже удерживала его боязливо, но Латыгин, посмеявшись, решительно спрыгнул на перрон и побежал к буфету. Ада, выйдя на площадку, следила за ним тревожным взглядом. У входа в вагон теснились провожатые, но над ними была ясно видна ее хорошенькая головка в какой-то эксцентричной ярко-красной шляпе.
Латыгин подошел к буфету, выбрал пяток хороших яблок, заплатил за них рубль. Уже пакет был в его руках, когда прозвучал второй звонок. "Три минуты до отхода", - подумал Латыгин. Он быстро вошел на перрон. Ада издали радостно кивала ему головой, торопя его войти в вагон. Латыгин еще раз взглянул в ее веселое, красивое, но по-детски еще не определившееся лицо, в черные дуги ее бровей, в ее ярко-алые губы и опять вспомнил с ясностью неизменно утомленные черты лица своей жены, ее большие выразительные глаза с тенью вокруг, ее обесцветите губы, с морщинами страдания у сгиба рта. Невероятная тоска опять сжала сердце.
"Минуту, хоть одну минуту я должен быть один!" Эта мысль, как раскаленное лезвие, прорезала сознание Латы-гина. Он сделал Аде знак рукой, дав понять, что сейчас вернется, и опять как бы нырнул в толпу, быстро спешившую из буфета.
Все, что произошло потом, свершилось как бы во сне. Латыгин не рассуждал, не обдумывал, не спорил с тем бессознательным, что заставило его действовать. Он не спрашивал себя, хорошо ли он поступает, честно ли это или преступно, наконец, нельзя ли то же самое совершить иначе, в более благородных формах. Его ум был занят одним: суметь и успеть все сделать и притом так, чтобы достигнуть нужного результата. Казалось, что перед ним две пропасти, два ужаса, так легко было упасть в один или в другой, налево или направо, а между этими пропастями была лишь одна черта дороги, подобно той, о которой говорится в Коране: "Тоньше волоса и острее лезвия сабли[23]". Но Латыгин знал, что он должен пройти по этой дороге, не соскользнув ни налево, ни направо, пройти сам и провести кого-то другого - именно так, как он, Латыгин, этого хочет. Латыгин быстро выхватил из кармана визитную карточку и четко, крупно написал на ней: "Если можешь, прости. Прощай навсегда. Милая, я не достоин тебя. Несчастный Родион". Нашел в кармане и конверт; на нем Латыгин надписал: "Аде Нериоти". Потом он подозвал к себе мальчика из-за буфета, дал ему полтинник и объяснил:
- Видишь вот ту даму в красной шляпе, которая выглядывает с площадки спального вагона? Пойди к ней и в ту минуту, как поезд тронется, подай ей это письмо. Но только именно в ту минуту, ни раньше, ни позже. Слышишь? И если снесешь, получишь еще столько же!
- Понимаем-с, - сказал мальчик, и Латыгин с болью в сердце вспомнил, что точно так же ответил ему дворник, когда он. передавал ему ключ от своей квартиры.
Но думать было некогда. Уже звонил третий звонок. Ла-тыгин знал, что Ада сейчас выпрыгнет из вагона, и поэтому быстро появился на перроне и, махнув ей рукой, как бы прося ее успокоиться, бросился к ближайшему от себя вагону и, силой оттолкнув кондуктора, вспрыгнул на площадку. Он видел, что мальчик, честно исполняя поручение, в эту минуту подавал его письмо Аде. Еще он успел рассмотреть, что Ада изумленно распечатывала письмо, но поезд уже прибавил ходу, и он так же быстро спрыгнул обратно на платформу, не слушая брани, которой осыпал его кондуктор.
- Так, господин, невозможно! Разобьетесь, а мы за вас отвечай. Куда вы прыгаете, я начальнику станции доложу!..
Кто-то кричал над ухом Латыгина эти слова, но он весь впился глазами в площадку того вагона, где была Ада. Ему видна была ее ярко-алая шляпа, и он знал, что Ада осталась в вагоне и теперь поезд быстро развивает полный ход, уносит ее все скорее и скорее, прочь от платформы, на которой остался ее любовник или ее муж. Поезд сделал маленький поворот, и опять мелькнула красная шляпа; Ада истерически высунулась из окна, и одно мгновение сердце Латыгина упало: ему показалось, что Ада сейчас бросится из поезда. Латыгин сам почувствовал, что побледнел смертельно, и в его душе промелькнула мысль: тогда и я должен умереть, сейчас же, тотчас же!
Но вот поезд выпрямился, а красная шляпа все еще была в окне... Нет, она не бросилась, она уезжает... Что она думает в эту минуту? Рыдает? Проклинает его? Или презирает? Или смеется?
Ах, все равно.
- Да что же вы стоите, господин! - продолжал грубо кричать тот же голос. - Вы что, пьяны, что ли? Проходите, или я начальнику станции донесу.
Подвернулся мальчишка, относивший письмо. Латыгин выполнил свое обещание и отдал ему еще полтинник. Мальчик поблагодарил. От поезда уже был виден только квадрат последнего вагона и дымок, взвивавшийся из трубы паровоза. Латыгин обежал открывшийся путь, с содроганием думая, что на рельсах могло бы лежать тело девицы в ярко-алой шляпе, но на путях не было ничего, а платформа пустела, и все, бывшие на ней, расходились равнодушно.
- Ступайте, господин! - настойчиво крикнул Латыгину в последний раз невероятно грубый голос.
Латыгин, шатаясь, повернулся и пошел. Он прошел через буфет и через багажное отделение и вышел на крыльцо вокзала. Туман сгущался, и фонари тусклыми пятнами мерцали словно из-под воды. Прямо перед вокзалом серой громадой в тумане высился корпус гостиницы, где Латыгин только что провел несколько часов с Адой. Дальше лабиринтом крыш, стен, куполов и телеграфных проводов простирался весь город, тот самый ненавистный город, где прошли для Латыгина два мучительных года нужды и унижений, годы, в которых, как золотой мираж, сияли письма Ады, приходившие откуда-то издалека, словно из другого мира. Таких писем больше не придет, таких - никогда! И вот там, дальше в этом лабиринте, где есть пустая уличка, есть покривившиеся ворота, за ними грязный двор и на нем, во флигеле, над погребами, квартира, где теперь две женщины, Лизочка и ее мать, что-то думают или что-то говорят о муже и об отце.
"Они уверены, что я убежал от них, что я их бросил, - подумал Латыгин, - что я теперь, оставив их во мгле, в тумане, лечу куда-то к новой жизни и к свету, к счастию... Но я стою здесь, в той же самой мгле, в том же самом тумане, и сейчас пойду к ним, к этим женщинам, пойду, чтобы делить их горе и их стыд! А ведь я мог бы, действительно мог бы взять это счастие, пусть, может быть, на несколько недель только, только на несколько дней, но истинное, настоящее лучезарное счастие, какое довелось неожиданно повстречать в жизни... Боже мой! Почему же я от него отказался?"
Мера того, что может вместить человек, была переполнена. Латыгин больше не владел собой. Он не знал, чего ему жалко, и не понимал, о ком его тоска: о себе самом, или об оскорбляемой им жене, или об Аде, над которой он дьявольски посмеялся, - плачет ли он о своем потерянном счастии или о несчастной судьбе жены, отдавшей ему свою любовь, свою жизнь и узнавшей сегодня, что он променял ее на какую-то понравившуюся ему другую женщину, или, наконец, о грубо разбитых, варварски растоптанных надеждах наивной, доверчивой девочки, приехавшей отдать свою жизнь, и свою душу, и свое тело, но только он плакал. Прислонившись к сырой стене вокзала, жалкий "Моцарт" рыдал безнадежно, неутешающими рыданиями, и его слезы, падая на грязный помост, смешиваясь с вечерней сыростью, расплываясь мутной лужей по пальто, и вместе с влагой тумана, оседавшей из воздуха, - стекали на серые булыжники мостовой.
Последние страницы из дневника женщины
I
15 сентября
Событие совершенно неожиданное. Мужа нашли убитым в его кабинете. Неизвестный убийца разбил Виктору череп гимнастической гирей, обычно лежащей на этажерке. Окровавленная гиря валяется тут же на полу. Ящики стола взломаны. Когда к Виктору вошли, тело его еще было теплым. Убийство совершено под утро.
В доме какая-то недвижная суетня. Лидочка рыдает и ходит из комнаты в комнату. Няня все что-то хлопочет и никому не дает ничего делать. Прислуги считают долгом быть безмолвными. А когда я спросила кофе, на меня посмотрели как на клятвопреступницу. Боже мой! что за ряд мучительных дней предстоит! Говорят: пришла полиция.
В тот же день
Кто только не терзал меня сегодня!
Чужие люди ходили по нашим комнатам, передвигали нашу мебель, писали на моем столе, на моей бумаге...
Был следователь, допрашивал всех, и меня в том числе. Это - господин с проседью, в очках, такой узкий, что похож на собственную тень. К каждой фразе прибавляет "тэк-с". Мне показалось, что он в убийстве подозревает меня.
- Сколько ваш муж хранил дома денег?
- Не знаю.
- Где был ваш муж вчера вечером перед возвращением домой?
- Не знаю.
- С кем ваш муж чаще встречался последнее время?
- Не знаю.
- Тэк-с.
Откуда я все это могла бы знать? В дела мужа я не вмешивалась. Мы старались жить так, чтобы друг другу не мешать.
Еще следователь спросил, подозреваю ли я кого.
Я ответила, что нет, - разве только политических врагов мужа. Виктор по убеждению был крайний правый, во время революции, когда бастовали фармацевты, он ходил работать в аптеку. Тогда же нам прислали анонимное письмо, в котором угрожали Виктора убить.
Моя догадка, кажется, разумная, но следователь непристойно покачал головой в знак сомнения. Он мне дал подписать мои ответы и сказал, что еще вызовет меня к себе, в свою камеру.
После следователя приехала maman.
Входя ко мне, она почла долгом вытирать глаза платком и раскрыть мне объятия. Пришлось сделать вид, что я в эти объятия падаю.