Гамбург, город: каменный лес из башен, фонарей и шестиэтажных домов. Каменный лес и камни его мостовой с поющим своим ритмом как по волшебству уподобляются лесной земле, по ночам иногда ты слышишь на ней шаги умерших.
Город: доисторический зверь, храпящий, сопящий, зверь из дворов, стекла, вздыхателей, слез, парков, сладострастных вскриков -- зверь с глазами, горящими при солнечном свете, -- серебристыми, в масляных пятнах отводными каналами! Доисторический зверь с глазами, мерцающими при лунном свете: трепетными, тлеющими фонарями.
Город: родина, небо, возвращение -- возлюбленная меж небом и адом, меж морем и морем. Мать меж лугов и отмелей, меж рекой и речушкой; ангел меж бодрствованием и сном, меж туманом и ветром -- Гамбург!
Поэтому мы сродни тем, что живут в Гарлеме, Марселе, во Фриско и в Бомбее, в Ливерпуле и в Капштадте, -- тем, которые любят Гарлем, Марсель, Фриско и Капштадт, так же, как мы любим наши улицы, нашу реку и порт, наших чаек, туман, ночи и наших женщин.
Ах, наши женщины! Крылья чаек растрепали, спутали их кудри -- или то был ветер? Конечно, ветер, это он не оставляет в покое женщин, ни юбок их, ни кудрей, Этот ветер на море и в порту выведывает у матросов тайны их приключений и обольщает наших женщин своими напевами о дальних далях, о тоске по родине, об отплытии и о слезах, о возвращении и нежных, сладостных, страстных объятиях.
Наши женщины в Марселе, в Гарлеме, Фриско и Бомбее, в Ливерпуле и в Капштадте -- и в Гамбурге, в Гамбурге! Мы их знаем и как же мы любим их, когда ветер на секунду-другую откроет нам их колена, когда одарит нас нежданной нежностью, и мягким локоном пощекочет нам нос: милый, чудный гамбургский ветер!
Гамбург!
Это больше, чем груда камней, несказанно больше. Это набухшие земляникой, цветущие яблоневым цветом луга, по берегам Эльбы, это набухшие цветами, цветущие девичьей юностью сады вилл, стоящих по берегам Альстера.
Это белые, желтые песчаные и светло-зеленые домики лоцманов и капитанов, разбросанные по холмам Бланкенезе. Но это и грязные, неряшливые, шумные кварталы вокруг фабрик и верфей, воняющие дешевым жиром, дегтем, рыбой и потом. О, это еще и ночная сладостность парков вдоль речки Альстер и в пригородах, где в блаженно-тоскливые ночи гамбуржцев, истых гамбуржцев. А гамбуржцам все нипочем, и ничто никогда не собьет их с толку. Но самые счастливчики вплывают в эту бессмертную жизнь по освещенным луною водам Альстера на лодке с пропахшими сыростью подушками, под кваканье лягушек!
Гамбург!
Это тропические безумные деревья, кустарник и цветы Маммутского кладбища, этого пронизанного ликованьем птиц и самого ухоженного девственного леса на свете, где мертвые в мечтах проводят свою смерть, и всю смерть напролет грезят о чайках, девушках, мачтах, о майских вечерах и морских ветрах. Оно не похоже на убогие военные крестьянские кладбища, где мертвые (в строю, загнанные в изгороди из бирючины, словно орденами украшенные примулами и кустиками роз) ведут наблюдение за живыми и поневоле делят пот и стон работающих и рождающих -- ах, этим не насладиться смертью! Но в Ольсдорфе -- там мертвые, бессмертные мертвые болтают о бессмертной жизни! Ибо мертвые не забывают о жизни, и не могут, не могут забыть свой город!
Гамбург! Это поседелые, неизбывные, неизбежные бесконечности безутешных улиц, на которых мы все родились и однажды должны будем умереть, -- а это ведь много, много больше, чем просто груда камней! Иди по улицам и раздувай ноздри, как конь раздувает их; вдыхай запах жизни! Пеленки, капуста, плюшевый диван, лук бензин, девичьи грезы, столярный клей, кофе, кошки, герани, водка, автопокрышки, губная помада -- кровь и пот -- запах города, дыханье жизни: и это больше, куда больше, чем груда камней! Это смерть и жизнь, труд, сон, ветер и любовь, слезы и туман!
Это наша воля быть: Гамбург!
В мае куковала кукушка.
Перевод Н. Ман
Безумны мартовские утра у реки. Ты еще лежишь в полусне, часа так в четыре, а тревожный животный стон чудищ-пароходов разносится над городом, над льдисто-розовой утренней мглой, над серебристым дыханием реки и во сне, последнем перед тем, как наступит день, часа так в четыре ты видишь уже не светлоногих разоспавшихся девушек -- нет, в розовой утренней мгле, среди рева пароходных гудков, утром у реки тебе снятся совсем иные сны, не черный хлеб, не кофе и холодное жаркое, не что-то лепечущие, ерзающие девушки, нет, тебе снятся совсем иные сны, полные предчувствий, - утренние, последние, всемогущие, смутные сны видятся тебе в безумные мартовские утра у реки, часа так в четыре...
Безумны ноябрьские ночи опустелых серых городов, когда крик паровоза в сине-черных пригородных далях, боязливый, истерический, отважный и обещающий, врывается в первый сон, самый первый сон, крик паровоза, долгий, тоскливый, непостижимый; он заставляет нас повыше натягивать одеяло и крепче прижиматься к теплому, обворожительному зверьку, зовущемуся Эвелиной или Хильдой. В эти ночи, полные ноября и криков паровоза, девушка от сладострастия и горя становится зверьком, сонливым, трепещущим, ненасытным, паровозно-ноябрьским зверьком, ибо безумны, ах, безумны ночи в ноябре.
Это крики мартовского утра, истошные крики паровозов на реке, это ночные ноябрьские крики паровозов над посеребренными рельсами в посинелых от страха лесах, но мы знаем, мы знаем еще вскрики кларнета по вечерам в сентябре, они несутся из баров, пропахших водкой и духами; и знаем апрельские крики котов, жуткие, сладострастные, знаем июльские вскрики шестнадцатилетних девушек, которых запрокидывают над перилами первого попавшегося моста, покуда слезы не выступят у них на глазах; мы знаем и морозно-январские, дикие вскрики юношей, вскрики непризнанных гениев над несостоявшимися драмами и неудавшимися стишками.