Никогда жизнь не атакует их, как того, кто один стоит на улице: без лампы, без станции, без соседа, голодный, без корзины, без книги, оглушенный кукушкой, полный страха. Но те, нагие и нищие, что стоят на улицах, когда мимо звенят, грохочут трамваи (самый их звон и грохот загоняют страх и тоску по родине обратно в сумрачные подворотни!), трамваи, полные сигаретного дыма, с их успокаивающими заурядными лампами и успокоенными лицами под ними, смотрящими навстречу десяти тысячам будней, которые им еще предстоят, когда трамвай давно уже с визгом завернул за угол, -- те, нагие и нищие, принадлежат улице. Улица -- их небо, их благоговейное паломничество, их бешенная пляска, их ад, их постель (на парковых скамейках, под мостами), их мать, их девушка. Эта серо-каменная улица -- их пропыленный, молчаливый, надежный друг, постоянный и верный. Эта мокрая от дождя, палимая солнцем, затканная звездами, залитая луною, открытая всем ветрам улица -- их проклятие, их вечерняя молитва (вечерняя молитва -- если у какой-то женщины нашелся лишний стакан молока, их проклятие -- если до города, до ближайшего города, сегодня уже не добраться). Эта улица -- их уныние, и она -- их безоглядная отвага. И когда ты проходишь мимо них, они на тебя смотрят как владетельные князья, эти заплатанные короли босяцкой милостью, и, закусив губы, вкладывают тебе все свое великое, спесивое, гневливое богатство.
Улица принадлежит нам. Звезды над нами, нагретые солнцем камни под нами. Визгливый ветер и пахнущий землею дождь. Улица принадлежит нам. Мы проиграли наше сердце, нашу чистоту, нашу мать, наш дом и войну, но улицу, нашу улицу, мы никогда не проиграем. Она принадлежит нам. Ее ночь под Большой Медведицей. Ее день под желтым солнцем. Ее поющий, звенящий дождь. Все: этот запах ветра, солнца и дождя, влажнотравяной запах мокрой земли, цветов и девушек, запах, слаще которого нет на свете, -- эта улица принадлежит нам. С эмалированными дощечками акушерок и заросшими кладбищами справа и слева, с позабытою мглой вчерашнего дня, встающей позади нас, с нечаянной утренней мглой вон там, впереди. И мы стоим, завороженные кукушкой, маем, сдерживая слезы, героически сентиментальные, обманутые романтики, одинокие, мужественные, тоскующие сироты, кичливые, потерянные. Потерянные между деревней и деревней. Одинокие в миллионооком городе. Кукуй, птица-сирота, кричи о помощи, кричи за нас, ибо нет у нас вокабул, нет рифм, нет метра для всех наших бед.
Но иной раз, птица-сирота, иной раз редко -- странно и редко -- едва светящийся желтый трамвай вновь безжалостно ввергнет улицу в ее черную раздавленность, вдруг все же иной раз в ином городе (редко, о, так странно и редко) все же останется окно. Светлый теплый искусительный четырехугольник в холодном каменном колоссе, в ужасающей черноте ночи -- окно.
И тогда все случается быстро и деловито. Ты только успеваешь мысленно отметить: окно, женщина и майская ночь. Вот и все -- бессловесно, банально, отчаянно. Как глоток водки, торопливый, горький, острый, дурманящий. В сравнении с этим все только болтовня. Ибо это жизнь: окно, женщина и майская ночь. Истрепанный кредитный билет на столе, шоколад или какое-то украшение. И ты отмечаешь: ноги, и колени, и бедра, и груди, и кровь. Пей, пей живее! Завтра опять будет куковать кукушка. Все остальное -- прекраснодушная болтовня. Все. Ибо это жизнь, для которой у нас нет вокабулы: горячая, страстная суета. Живо глотай водку! Она жжет и дурманит. На столе лежат деньги. Все остальное -- болтовня, ибо завтра, уже завтра опять закукует кукушка. А сегодня вечером только краткая банальная запись: окно, женщина. Этого довольно. Все остальное -- в три часа ночи опять закукует кукушка. Когда начнет светать. Но сегодня вечером наконец-то окно. И женщина. И женщина.