– Скучно до изумления, – говорит он, останавливаясь у окна рядом с Макаровым, – человеку вреден досуг. Сумасшествие и пьянство начинаются от избытка досуга. М-да… Философия, видимо, тоже.
– Заныл! – говорит Петр Васильевич добродушно.
– Нет, мне интересно, – продолжает Лесковский, насмешливо прищуриваясь, – мне интересно, где ты собираешься провести сегодняшний вечер. На чем ты остановишься: в кафе, в оперетку, в ресторан?
– Ну, тебе жаловаться нечего. Напиться, я думаю, везде можно. Лесковский нетерпеливо поворачивается к Макарову и с раздражением:
– Да! Я предлагаю напиться и ломать стулья! Макаров пожимает плечами и отворачивается к окну.
– Мы неудачники, слышишь, Макаров, мы с тобой злостные, законченные неудачники. Удачи не приводят людей в такие дебри. Сюда приезжать разве только стрелять глухарей да собирать грибы… Я молод, черт возьми, я не могу каждый вечер играть в шахматы, смотреть в одну точку или плевать в потолок. Нет. Уж я-то весной непременно сматываюсь. Умирать я, возможно, приеду сюда, а пока… ну нет!.. Вот ты, Макаров, молод и неглуп. Неужели у тебя нет уже больше никаких стремлений, порывов там, желаний, ну и перспектив? Неужели ты не имеешь никаких претензий к фортуне, никаких видов на собственное счастье? Удивляюсь… Макаров говорит задумчиво:
– Что ты знаешь о счастье? Мне здесь хорошо, я на месте – ясно? Каждый человек должен быть счастлив по-своему. Я счастлив, как умею. У меня есть дело, которое я люблю, силы – заниматься этим делом, – с меня хватит. А чего хочешь ты? Хочешь уехать – валяй, но не кричи об этом так громко – это неприлично…
– Ну, ну… хватит, – равнодушно говорит Лесковский, – прижмешь, прижмешь… У тебя принципы, идеалы… А я человек, в сущности, беспринципный. Заблудшая, беспризорная душа. А отсюда я все-таки уеду. Сразу же, как растает снег… Послушай, выпить бы, а?
– Чаю – пожалуйста.
– Ну, давай чаю, – говорит Лесковский со вздохом и опускается на стул. Хмель из него уже выветривается, взгляд тускнеет, и его красивое лицо становится скучным, глаза останавливаются на собственных валенках.
– Ты посиди, я схожу к Михалычу за кипятком. Минут пять. Макаров берет с остывшей плиты чайник, смотрит на притихшего Лесковского, хочет что-то сказать, но машет рукой и выходит из комнаты. Лесковский вздрагивает, когда за дверью слышится стук и женский голос:
– Можно войти?
– Войдите. В двери врываются клубы мороза, из которых виднеется темная шубка. Это Зинаида Александровна Тенина. Платок в белой бахроме, шубка искрится. Румянец на ее лице обжигает и приводит в волнение.
– Добрый вечер, – говорит Лесковский поднимаясь.
– Вы?
– Всего-навсего. Не думали встретить? Удивлены?
– Да нет. Вы появляетесь всюду, словно разгуливаете в нескольких экземплярах. Петра Васильевича нет?
– Сейчас придет. Раздевайтесь, согрейтесь. Тенина садится у стола. Лесковский ходит, потом заложив руки назад и прислонившись к холодной печке, останавливается перед Тениной. Водворяется молчание, во время которого явственно слышен скрип проехавших мимо дома саней.
– Что ж, – произносит, наконец, Лесковский, – давайте поговорим. Мы хоть и встречаемся иногда – в этой клетке невозможно не встречаться, – но давно уже не говорили… Вы не меняетесь, а если изменитесь, то, должно быть, станете еще красивее.
– Перестаньте, – говорит Зинаида Александровна хмурясь.
– Вы похорошеете, наверное, когда полюбите кого-нибудь, – продолжает Лесковский, – впрочем… Вы не будете любить никого и никогда. Замуж выйдете благополучно, но и мужа, конечно, любить не будете. Будете любить своих детей, но это инстинктивно.
– Предсказывайте кому-нибудь другому, меня оставьте, пожалуйста… Почему вы не уедете? Вы же собирались?
– К сожалению, только весной. Я покину эти места цветущими… – Лесковский подходит к столу и, облокотясь на него руками, наклоняется к Тениной. – Ты останешься одна… Кроме меня здесь нет никого, – говорит он тихо и серьезно.
– Вы беспробудно самоуверенны, – говорит Тенина, пересаживаясь на другой стул, – я бы посоветовала вам меньше пить.