Того, что повыше, звали Кэррол Кэй — звучное имя, наводившее на мысль о том, что, сколько бы ни вырождался род из поколения в поколение, в жилах этого отпрыска еще должна отыскаться капля крови его доблестных предков. Однако тощее лицо с безвольным подбородком, тусклые, водянистые глаза и торчащие скулы отнюдь не свидетельствовали о врожденной решимости или отваге.
Его товарищ был смугл и кривоног. Крысиные глазки и не раз перебитый крючковатый нос. Вызывающая манера держаться была явно напускной — оружием самозащиты, без которого не просуществуешь в том мире, где только рычат и кусают, где царят животная грубость и животный страх, — короче, в том мире, в котором он всегда жил. Звали его Гэс Роуз.
Выйдя из кафе, они побрели по Шестой авеню, с независимым видом ковыряя в зубах.
— Куда теперь? — вопросил Роуз таким тоном, словно, скажи Кэй: «А не махнуть ли нам в Полинезию?» — это ничуть бы его не удивило.
— А может, нам удастся пропустить где-нибудь стаканчик? Как ты насчет этого?
Сухой закон еще не был введен.1 Нерешительность, прозвучавшая в голосе Кэя, объяснялась тем, что запрещено было продавать спиртное солдатам.
Предложение встретило со стороны Роуза самый восторженный отклик.
— Я кое-что придумал, — продолжал Кэй после минутного раздумья. — У меня тут есть брат.
— Где, в Нью-Йорке?
— Ну да. Старшой. — Кэй хотел сказать, что это его старший брат. — Служит официантом в каком-то кабаке.
— Думаешь, он может поднести нам?
— Да уж, верно, может!
— Вот посмотришь — завтра же скину эту проклятую форму. И нипочем больше в нее не влезу — дудки! Раздобуду себе нормальную человеческую одежду.
— Думаешь, я не скину!
Поскольку объединенный капитал обоих приятелей едва достигал четырех долларов, планы эти следовало понимать просто как приятное словоизвержение, безобидное и утешающее. Все же это подняло, как видно, их настроение, так как они продолжали еще некоторое время в том же духе, привлекая в свидетели различных персонажей, нередко упоминаемых в Священном писании. Все это сопровождалось удовлетворенным смешком и восклицаниями вроде «Вот это да! А ты думал! Знай наших!», повторенными не раз и не два.
На протяжении многих лет духовной пищей им служила обида, выражавшаяся преимущественно в презрительных междометиях, произносимых в нос, — обида на тот общественный институт, от которого в каждый данный момент зависело их существование (это была армия, или предприятие, на котором они работали, или благотворительное учреждение), а также на то лицо, под чьим непосредственным началом они сейчас находились. Еще только сегодня утром таким институтом являлось правительство, а непосредственным начальством — капитан. Освободившись от этой двойной опеки, они пока что пребывали в неприятном состоянии неопределенности, так как не успели еще закрепоститься вновь и вследствие этого чувствовали неуверенность и раздражение — словом, были не в своей тарелке. Однако они пытались это скрыть, притворяясь, что испытывают неслыханное облегчение, сбросив ярмо армии, и заверяли друг друга, что никогда впредь не допустят, чтобы военная дисциплина угнетала их непокорные, свободолюбивые натуры. А по совести говоря, даже в тюрьме они чувствовали бы себя куда лучше, нежели в этом непривычном состоянии только что обретенной свободы.
Вдруг Кэй прибавил шагу. Роуз поднял голову, поглядел в том направлении, куда устремился его товарищ, и увидел, что ярдах в пятидесяти от них на улице собирается толпа. Кэй хмыкнул и припустился бегом. Роуз хмыкнул тоже, и его короткие кривые ноги замелькали рядом с длинными тощими конечностями его приятеля.
Поравнявшись с толпой, они мгновенно влились в нее и стали ее неотъемлемой частью. Толпа состояла из оборванных субъектов в штатском платье, которые были слегка навеселе, и солдат, принадлежавших к самым различным войсковым соединениям и находившихся на самых различных стадиях опьянения. Все они толпились вокруг маленького человечка, по виду еврея, обросшего щетинистой черной бородой и усами. Человечек, яростно жестикулируя, держал взволнованную, но ясную и выразительную речь. Кэй и Роуз, протискавшись, так сказать, в партер, рассматривали оратора с острым недоверием, в то время как его слова мало-помалу доходили до их сознания.
— Что дала вам война? — неистово кричал оратор. — Поглядите на себя! Разбогатели вы? Получили вы те деньги, что вам обещали? Нет! Если вы живы и ноги-руки у вас целы, считайте, что вам повезло. А если вы еще застали дома жену, если она не сбежала с каким-нибудь молодчиком, у которого хватило средств откупиться от армии, так вам повезло вдвойне. Вот уж где удача так удача! Кому же прок от этой войны, если не считать Моргана и Рокфеллера?
В этом месте речь оратора была прервана. Чей-то кулак саданул его под щетинистый подбородок, и он покатился на мостовую.
— Проклятый большевик! — заорал высоченный солдат, похожий с виду на молотобойца. Это он ударил оратора. Послышался одобрительный гул, толпа придвинулась ближе.
Маленький еврей поднялся на ноги и тут же полетел обратно на мостовую, получив еще с полдюжины тумаков. На этот раз он уже не встал; он лежал, тяжело дыша, кровь струилась у него из разбитого рта.
Толпа неистово ревела, и через минуту Кэй и Роуз почувствовали, что она уносит их куда-то по Шестой авеню под предводительством худого горожанина в шляпе колоколом и силача-солдата, столь решительно положившего конец разглагольствованиям оратора. Толпа росла на диво быстро, приобретая устрашающие размеры, а по тротуарам рядом с ней струился поток более осмотрительных граждан, которые оказывали ей моральную поддержку неумолчными одобрительными выкриками.