Второй faus pas2 он совершил совсем невольно. Сегодня днем она несколько часов провела у парикмахера. Одна мысль о том, что ее прическе может грозить какая-то опасность, была чудовищна. Однако когда Питер сделал свою злосчастную попытку ее обнять, он слегка коснулся локтем ее волос. Это и был его второй faus pas. Но двух промахов более чем достаточно.
Он начал что-то бормотать. После первых же его невнятных слов она решила, что он просто-напросто мальчишка. Эдит уже исполнилось двадцать два года, и предстоящий бал, первый большой бал после войны, навеял на нее воспоминания — они всплывали одно за другим — о другом бале и другом юноше, о юноше, к которому она испытывала всего лишь обычную сентиментальную влюбленность девочки-подростка. Эдит Брейдин готова была влюбиться в Гордона Стеррета — каким он ей вспомнился.
Итак, она вышла из дамской комнаты в «Дельмонико» и на секунду остановилась в дверях, глядя поверх чьих-то обтянутых темным шелком плеч на лестницу, где, подобно большим корректным черным мотылькам, порхали вверх и вниз студенты Йельского университета. Из зала за ее спиной тянуло пряным ароматом — десятки надушенных молодых красавиц, так же как она, пропутешествовали через него туда и обратно. Аромат дорогих духов и едва уловимый, но удушливый запах пудры, проникая в вестибюль, смешивались с острым запахом табачного дыма, и все эти чувственные запахи стлались над лестницей и заползали в зал, где скоро должны были начаться танцы. Он был так знаком Эдит — этот тревожный, волнующий и сладостный аромат — аромат большого бала.
Эдит мысленно увидела себя со стороны. Ее обнаженные руки и плечи были напудрены. Она знала, что они кажутся такими нежными, молочно-белыми, а на фоне черных фраков будут выглядеть еще ослепительней. Прическа удалась. Ее густые рыжеватые волосы были завиты, уложены, потом слегка растрепаны и взбиты так, что получилось настоящее чудо непокорных, дерзких кудрей. Алый рот искусно подкрашен. Глаза светлые, нежно-голубые, как прозрачный, хрупкий голубой фарфор. Она была совершенным, бесконечно изысканным созданием. Все — от хитроумной прически до маленьких ног — было гармонично, законченно и прекрасно.
Она собиралась с мыслями, готовясь принять участие в этом празднестве, приближение которого уже возвещал смех, то звонкий, то приглушенный, движение нарядных пар по лестнице. Она будет изъясняться на том языке, которым овладела уже давно и в совершенстве: ходовые словечки, студенческий жаргон, кое-какие выражения, почерпнутые из журналов и газет. И все это ловко нанизано одно на другое и преподносится непринужденно и легко, порой слегка задорно, порой чуть-чуть сентиментально. Она улыбнулась краем губ, услыхав, как девушка, стоявшая неподалеку от нее на лестнице, сказала:
— Ты не смыслишь в этом ни полкапельки, милочка!
И вместе с улыбкой растаяла ее досада. Эдит закрыла глаза и удовлетворенно, глубоко вздохнула. Она уронила руки, и ее ладони ощутили скользящее прикосновение шелка, который облегал ее, как перчатка. Никогда еще не чувствовала она себя такой хрупкой и нежной, никогда еще белизна ее рук не радовала ее так.
«Как хорошо я пахну!» — простодушно подумала она, и тотчас родилась новая мысль: «Я создана для любви».
Ей понравилось, как прозвучали эти слова, и она снова произнесла их про себя, и сейчас же, в неотвратимой последовательности, в ней всколыхнулись все ее сумасшедшие мечты о Гордоне Стеррете. Неосознанное желание увидеть Гордона, по прихоти воображения пробудившееся в ее душе два часа назад, казалось, только и ждало этой минуты, этого бала.
Несмотря на свою кукольную красоту, Эдит была серьезной, вдумчивой девушкой. Ей была свойственна та же склонность к раздумью, тот же юношеский идеализм, который привел ее брата к пацифизму и социализму. Генри Брейдин покинул Корнелл, где преподавал экономику, и, обосновавшись в Нью-Йорке, стал заполнять столбцы одной радикальной еженедельной газеты призывами к спасению человечества путем искоренения неискоренимых социальных зол.
Эдит, натура не столь честолюбивая, готова была довольствоваться спасением Гордона Стеррета. Она чувствовала в Гордоне какую-то внутреннюю слабость, от которой ей хотелось его уберечь; в нем было что-то беспомощное, и ей хотелось прийти ему на помощь. К тому же ей нужен был кто-то, кого бы она знала давно и кто давно бы ее любил. Она уже устала немного, ей хотелось выйти замуж. Связка писем, пять-шесть фотографий, столько же памятных встреч и эта усталость навели ее на мысль, что при первой же встрече с Гордоном в их отношениях должен произойти перелом. Она скажет ему что-нибудь такое, что произведет этот перелом. И это будет сегодня вечером. Это ее вечер. И все вечера отныне принадлежат ей.
Тут течение ее мыслей было прервано появлением молодого человека, который, представ перед ней с глубоко уязвленным видом, церемонно отвесил ей непомерно низкий поклон. Это был Питер Химмель, тот студент, с которым она приехала на бал. Он был долговязый, забавный, в роговых очках. В его эксцентричности было что-то привлекательное. Но она вдруг почувствовала к нему неприязнь — быть может, потому, что он не сумел ее поцеловать.
— Ну, — сказала она, — вы все еще злитесь?
— Ничуть.
Она шагнула к нему и взяла его за руку.
— Извините меня, — сказала она мягко. — Не понимаю, почему я так разбушевалась. Сама не знаю, что со мной, но я отчаянно кисну сегодня. Не сердитесь.
— Ерунда, — пробормотал он. — Пустяки.
Он был неприятно смущен. Нарочно она, что ли, напоминает ему о том, как он оскандалился?
— Это была ошибка, — продолжала она тем же мягким, задушевным тоном, — и мы оба постараемся об этом забыть.
После этих слов он уже возненавидел ее.
Минуту спустя они скользили по паркету, в то время как музыканты специально приглашенного джаза, раскачиваясь в такт и вздыхая, сообщали переполненному бальному залу, что «Мой саксофон и я — чем это не ком-па-ани-и-я-а!»