За обедом долго глядел на жену, на головку Банди, причесанного под Ракоци, на умненькое, тонкое личико Илонки.
Вынул старые фотографии, пересмотрел их. Еще раз перелистал долговую книжку, потом подозвал жену. Ему было странно посвящать эту маленькую женщину в свои дела. Рассказал, кому они должны, кто им должен. Показал очередь на молотьбу. Обещал написать ее брату-гимназисту, чтобы он приехал на время молотьбы.
Около трех часов вышел на многолюдный перрон станции. Был возбужден. Переполненные поезда увозили людей. Он втиснулся в вагон.
Когда начало смеркаться, поезд, уносивший его, грохотал уже далеко, в сатмарских степях. Он знал здесь каждый куст. Сколько раз ездил по этой линии, будучи машинистом! Вечером поезд долго стоял на небольшой станции. Сошел. Захотелось пройтись по шумному перрону. Галька и ракушки хрустели под ногами. Его слегка знобило. Глаза горели. Он чувствовал себя выбитым из колеи. Гладкая, как море, равнина влекла куда-то вдаль.
Он вспомнил о семье, о доме, в котором остались брошенные им трое сирот — жена и дети. Сердце болезненно сжалось. Ему казалось, что с ними поступили несправедливо. Закрыл глаза. Чувство одиночества с новой силой охватило его.
В разговорах и боевой возбужденности призывных не было никакой искренности. Большинство мобилизованных трезвых людей вели себя спокойно. Но из некоторых вагонов уже неслись пьяные, буйные песни. Поезд рванул, паровоз заревел, и станция осталась далеко позади.
Утром прибыли в Мункач. Толпа заполнила все улицы. Дворы и амбары, превращенные в казармы, были набиты мобилизованными.
— Мобилизация проходит великолепно, — сказал недалеко от него какой-то офицер другому. — И все прекрасный материал.
Идя, он размышлял над этими словами: «великолепно», «материал». Да, конечно, могло бы проходить иначе. И… материал. Ему вспомнились чугунные болванки… Материал… Им снова овладела неясная надежда.
Купил местные и будапештские газеты. Прочитав первые строки, горько улыбнулся. «Ни одного человеческого слова. Со всех сторон бешеный лай разъяренных псов». Но он еще обнадеживал себя. Ведь это не рабочие газеты. Вошел в табачный магазин, торговавший газетами, поспешно спросил «Непсава»[3] уплатил и, не ожидая сдачи, вышел из магазина. Выходя, зацепился пиджаком за дверную ручку. Дрожащими руками развернул газету. И его обдало холодом ужаса.
— И они тоже… Они тоже… — простонал он, чувствуя, что все кругом рушится, что он один, совершенно один.
Но ему казалось, что в этом одиночестве виноват не он. Он только обыкновенный рабочий, отколовшийся от среды. Нет, виноват не он. Почему молчит столица?
Машинально ходил без цели по улицам, шепотом разговаривая сам с собой. Кто-то обернулся, посмотрел на него. Он почувствовал на себе взгляд, очнулся. Осмотрелся, но поток городской жизни уже отшвырнул прохожего.
Все стало ясно, как приговор.
«Все продано, все позиции сданы».
Он проклинал себя.
«А я? Где я был?» Упреки сменились чувством горькой безнадежности: «Кончено».
Остановился. Никто не обращал на него внимания. Разгладил газеты, сложил их и засунул в карман. Он был аккуратным человеком. Не любил швыряться деньгами.
Явился в мобилизационное управление начальника гарнизона. Унтер-офицер поставил против его фамилии отметку и сунул в руку какую-то бумажку. Он отошел.
С этого момента он перестал распоряжаться своей жизнью.
Его отряд разместили в здании пивоваренного завода. Первую ночь спали одетыми. Было тесно. Народу явилось больше, чем нужно. Он пожалел, что поторопился. Но кто мог знать, что так будет.
Мобилизация проходила сумбурно, беспорядочно, чувствовалось, что никто не был уверен в ее успехе. Но авантюра была уже начата. Выбросили сигнал бедствия и закрыли глаза: будь что будет.
Целую неделю люди скитались с места на место. Он каждый день писал письма домой. С болью думал о машине, о хозяйстве и о своих неосуществленных планах. О столице уже не вспоминал. Однажды после обеда разнесся слух, что завтра выдадут обмундирование. «Давно пора», — подумал он. Фельдфебель — царь и бог его отряда — разрешил ему жить до отправки на фронт у машиниста пивоваренного завода. В этот день фельдфебель вызвал его к себе.
— Вы механик? — спросил он, щурясь и теребя свои белокурые вильгельмовские усы.