Ватсон, шкрябнув когтями по глянцевой бумаге, перелистнул журнал и внимательно уставился на следующую страницу. Боксер смотрел на луну и изредка что-то шептал в лежащий на табурете диктофон.
(бессмертные)[1] Мы с тобою там и тут Светлы. Наши шеи не берут Петли. Шиты головы к телам Прочно, Но без эшафота нам Скучно. На работу каждый день Слепо. Мы уже забыли цвет Неба. Кто-то едет отдыхать В Ниццу. А у нас одна беда — Спиться! Кто ведет меня с тобой В пропасть? Это точно не любовь, Просто Слишком страшно не писать Песен. А для целой жизни я Тесен. …И со скукой смертной нет Сладу. А спокойствие, оно Рядом. Только дайте нам любовь Срочно. Мы бессмертные с тобой, Точно!
Человек, который умел летать
Да, вот так просто. Умел и всё. И ничего ты тут не попишешь — завидовал я ему жесточайшей ненавистью пополам с горечью. И продолжаю завидовать. Глуповат он был, сероват, нехлёсток, не ярок, не достоин, как я считал. И продолжаю считать.
Когда он родился, он уже умел летать (левитировать, подсказывают тут мне), но не знал об этом. Впрочем, летать это ему не мешало. Главная фотография тех лет изображает ревущего младенца на пути (как все думают) от края довольно высокой, девичьей, как говорится, кровати к полу. В кадр также попало лицо мамы с довольно-таки охренелым выражением лица. Предельно простая удачная фотография: сверзился младенец, а папа сфотал. Точнее наоборот, папа фотал, не углядел, младенец и сверзился. Разве можно что доверить этим мужикам.
Он, конечно, и вправду сверзился, но до пола не долетел. Остановился в сантиметрах тридцати и повис, ревя и поводя ручонками-ножонками. Мать, кинувшаяся ловить, а скорее уже утешать и всячески нянькать, рухнула на колени, протянула руки, да так и остановилась. Ребенок висел в воздухе без всякой посторонней помощи и орал. Зашел отец.
Встал.
Постоял. Ребёнок орал по-прежнему.
Отец наклонился, оглядел его со всех сторон и попятился — за фотоаппаратом. Он работал журналистом в местной газете и привык уже не верить не только своим глазам. Времена были такие.
Когда он принес фото в газету и попытался рассказать, его подняли на смех. А потом он и сам предпочитал помалкивать. Говорю же, времена были такие. Теплая и дружественная психбольница по-прежнему ждала всех инакотрусящих.
Видимо, в детском саду и до четвертого класса он не сильно летал. Так, планировал. Попрыгивал. А в четвертом классе нас посадили за одну парту. Я тогда был вполне себе таким молчуном и неудивлякой по причине начитанности. На третий день он мне сообщил:
— А я летать умею.
— Ага, — сказал я. — На самолете.
— Нет, — сказал он. — По правде. Как птица.
Я счел его враньё настолько неумелым, что даже не стал возражать. Это его раззадорило.
— Не веришь?
— Не-а, — сказал я, тщательно изрисовывая подвернувшийся листочек.
— На чё спорим?
— На «Тату». — Это не группа. И не клеймо. Это была такая жвачка. «Тата», ударение на первый слог, раздобывали мы ее у китайцев — первых китайцев в нашем городе, кстати.
«Тату» я проспорил. Он взлетел с любимого нашим пацанячьим двором гаража на метров так семь-восемь. Пискнул оттуда — ну что, мол, убедился? Был вечер, сентябрь, прохладно, очень безоблачно, солнце заходит — и белая футболка со светло-зелеными шортиками наверху, в лучах заходящего солнца…. Наверное, никогда не забуду этого. Я отдал ему «Тату», и он даже со мной поделился. А потом я неожиданно побежал домой. Со всех ног. Спотыкаясь и падая.
Мама говорит, она очень сильно тогда испугалась — у меня была истерика. Меня даже возили к доктору в больницу скорой помощи. Доктор решил, что родители меня избивают или ещё чего похуже — и сказал оставить меня в палате до утра. Ничего этого я не помню. Помнить начинаю только с момента, когда меня забирали, и мама стояла у регистратуры, оформляя мне справку в школу.
В школе я не был с месяц, его пересадили к девочке.
Потом я с ним старался не пересекаться. Он со мной тоже. Но однажды, в выпускное-поступательное лето, мы классом в пароксизмах прощания в очередной раз поехали на Байкал, и он тоже поехал. Там мы жутко напились разведенным спиртом «Рояль». Помню, мы с ним стояли у крыльца и блевали на пару. И я ему что-то говорил. Ты, говорил я ему, избран, буээээээээ…. Ты, говорил я ему, можешь — значит, буэээээээ, ты должен. Буээээ, отвечал мне он. Буэээ, соглашался я. Что именно должен, буэээ, интересовался он. А хер его знает, отвечал я, буэээээ. Но что-то, буэээ, должен.