Секунду длилась тишина. Потом кто-то захлебываясь, выкрикнул:
— Вот это здорово!
Бабенка исчезла среди бросившихся к ней возбужденных ребят. Ей жали руки, обнимали минуту назад чужие люди, требовали все новых подробностей, никак не могли насытится ими. И когда бабенка ушла, долго еще радостно гудела Ерастова хата. Только сам хозяин молчал. О чем-то неотвязно думая, глядел все в тот же угол белыми незрячими глазами.
Много было страшного, горького, такого страшного и горького, что люди еще не выдумали достаточно тяжелых слов, чтобы рассказать про то, что пережили мы за поднемецкие годы. Но и радости были у нас. Первой из них была весть о Калашникове.
Чуть ли не каждый день сообщались свежие подробности о нем. Они передавались от села к селу с быстротой, на какую способна одна лишь весть, горячо желанная людям. Вчера шептали, что он явился в Бердичев в форме немецкого генерала.
— Весь в золоте, как церковный иконостас. С ним были офицеры, рота солдат, машина. Фашисты оробели перед важным начальством. Выдали добрую половину амуниции со складов.
Сегодня говорили, будто он показался на военной дороге под Винницей и все встречные обозы отправлял разгружаться в леса. А к вечеру приносили опять новое: дескать, с конницей и пулеметами ворвался он на станцию под Киевом, где стояли эшелоны с молодежью, отправляемой в Германию. Выпустил хлопцев и девчат, и, чтоб не цеплялись к ним, каждому выдал удостоверение по немецкой форме, с орлатыми печатями. По его, мол, Калашникова приказу они вертаются домой.
И о каком бы невероятно лихом фортеле ни повествовали, люди верили, радуясь: сейчас же спешили пересказывать дальше. А если и находился какой скептик, мгновенно шикали. Дескать, это тебе не газета! В газете немцы могут писать что вздумают, народ же зря брехать не станет!
...Загомонили села. У колодцев, на току, в хатах, в учительских квартирах только и слышно стало про него, про Калашникова. Никто в тех рассказах не мог равняться с Ерастом. Стоило ему начать — и людей будто кто спрыскивал живой водой. Да и сам Ераст ожил, повеселел, как пошла молва про лихого партизана. Прежде было он с какой-то непонятной тоской передавал даже самые залихватские песни. Неожиданно, на полслове, обрывал думу про Кармелюка или Бенду, зло откидывал гармонь.
— Э, что петь! Тилько смутно делается. Скилько було геройских людей.
Теперь Ераст пел охотно, без уговоров. И, окончив привычные мотивы, будто без всякого порядка, начинал пробовать мажорные лады гармони. Выждав немного, к ней присоединялся Ераст. Обычно он начинал негромко, словно между прочим:
— То все давнее. Про теперешнее лучше послушайте. Вы про Калашникова чули? Про него вся Украина не зря говорит. А думаете он какой далекий? Здешний почти что: из-под Христиновки. Есть там село верстах в пятнадцати. Там он вырос, оттуда теперь почал. Говорили мне верные люди.
Голос Ераста креп, набухал силой. И сам он, выпрямляясь, делался еще выше и смелей.
Тихо становилось в хате, сколько б там ни было народу. Лишь женщины, подперев щеку рукой, вздыхали время от времени. Слепой рассказывал плавно, подробно, что так любят селяне, про то, как рос парень, первый выдумщик и верховод, как от соседа-немца еще хлопцем выучился брехать по-немецкому, не хуже, чем по-отцовски, как стал добрым воякой — лейтенантом. И еще на початку войны где-то за Львовым ночь, говорят, один бился против немецкого взвода.
Много немцев отправил в украинскую землю... Только прострелянного, беспамятного взяли его.
Но не захотел Калашников, врагам на радость, от голода сдыхать. Подобрал ребят молодцеватых, как сам. Когда погнали их на работу, засыпали они часовому глаза табаком. Разоружили. Раздели. И, одевшись фашистом, крича по-немецкому, провел лейтенант своих товарищей через город. Там встречную машину забрал. Наутро приехал в родную хату.
Но не радость, а лихо встретило его на пороге. Не застал он меньшего брата, сгубили его в плену. Сестры не увидел. Давно угнали ее в неметчину, пропала там где-то без вести. Только старики бедовали, о детях плача.
То же лихо увидел он по селу. Ни мужиков, ни молоди. Всех их сгубили или угнали немцы. Плач да стон был под каждой крышей. Плач и стон в управе, на поле. Людей пытали, нагаями гнали на работу немецкие бароны и своя, им за псов прислуживающая сволота.
Узнал он: по всей Украине то же лихо, какого не видела она прежде, родная, ни от турка, ни от другого лютого врага. Закипело у Калашникова сердце. Сказал он своим старикам: