Голос Тубы становится тише, ровнее. Может, и в самом деле сыновнее тепло смывало страхи с сердца... На желтом лице проступал румянец. И видно было, что ей не больше двадцати лет, что ребенок на руках — первый.
— Лю-лю-лю... Спи, родненький, спи.
Шепчет, склонив лицо к свертку. Она бы ничего не хотела от жизни ничего, кроме этого. Пусть даже никогда не вернется муж. Его, может, и нет живого. Пусть весь век пройдет в чужой промерзлой хате.
И всегда, как нищей, придется выпрашивать под чужими дверями горстку муки. Пусть еще бьют, как тогда, когда всех евреев согнали вместе. Она стерпит. Лишь бы был около нее Женька. Только б видеть, как складываются в еще туманную улыбку маленькие, треугольником сжатые губки... Чтобы не тронули его...
Легкое теплое дыхание ласково щекочет лицо.
— Маленький мой! Солнышко! Если б я была сильной, сильной. Если б — птицей. Унесла б за фронт, к своим...
* * *
Тубу охватывает дрема. Снится ей аист. Ширококрылый. Большой. Что всегда гнездится на соседовой клуне. Что в сказках приносит детей. Он летит. Несет в клюве Женьку, и Женька машет рукой: до свиданья, мама. Она бежит — не может поспеть. Птицу уже еле видно меж высоких слепящих облаков. Только мелькают черные перья крыла... Сменою яви и снов идет ночь. Как многие прежде, может, и пройдет благополучно.
Скрежещет дверь. Аист последний раз взмахивает крылом.
Туба вскидывается.
— Кто там?
До колен в морозном пару стоит женщина — соседка. Платок сбился на спину.
— Ой, Туба, ты не спишь? Лихо-то какое! Убьют вас завтра. Коней заказали на рано. Всех в район везти.
Всхлипнув, женщина убегает. Только пар катится по полу. Только по углам начинают биться, вскрикивать старики. Сколько времени тряслись, слушали рассказы, как убивают евреев, по ближним городкам. Ждали, каждую ночь, каждый день. И вопреки всему надеялись: а вдруг минует. Что-нибудь случится.
Не минует, не случится. Тубе кажется — она опрокинулась в бесконечную, студеную пустоту. Но до нее доходит еле слышный писк — Женька!
Могучая, вдруг проснувшаяся сила подбросила ее. Туба сорвалась с лавки. Всем телом — в дверь. Помчалась по ночной улице.
Не слышала, как крикнул полицай, назначенный их сторожить: «Лови ее!» Как взвизгивала под туфлями дорога. По лунному снегу летела вслед дикой синей тени на первый, впереди мелькнувший огонь.
На пороге хаты рухнула на колени.
— Спасите. Пожалейте же. Спасите!
С печи, уронив веретено, испуганная спустилась старуха.
— Господи! Що ж это?
Туба схватила ее за руки. Прижала к груди подол ее юбки.
— Бабушка, родная!
Старуха трясется, не понимая.
— Господи! Щож это?
Веретено, разматывая нитку, катится по полу. Туба обнимает старухины ноги.
— Пожалейте! Спрячьте! Не меня. Меня не надо. Его только. Возьмите себе. Пусть ваш будет.
Она тычет хозяйке ребенка. Бьется о кирпичи лежанки.
— Он же маленький. Разве виноват? А они убьют. Живого затопчут. Возьмите.
В уголках красных век, в морщинах склоненного к ней лица мелкие, мелкие торопятся слезинки.
— Доченька! Хиба я не разумею. Да щож зроблю против злодиев.
На улице топочут сапоги: полицай!
Прыжком вырывается Туба на двор. Снова подхватывает ее древняя могучая материнская сила, несет по дворам, огородам, через тыны, кусты, сугробы. Снова Туба врывается в хаты, молит, требует, хватает за руки то испуганных, то стискивающих зубы, то вместе с ней плачущих. Опять бежит, не зная усталости, не чувствуя морозного ветра.
Уже далеко за полночь ее втолкнули обратно в хату. Распласталась на лавке. Отчаянье прижало ее к доске.
Шло время. Старики по углам стонали и замолкали. Ребенок пошевелился, заплакал. Тогда только Туба приподнялась. Прислушивалась, будто не узнавала голоса. Едва припоминала, кто может плакать. Наконец вспомнила и летящую тень на снегу, и слезы в бабкиных морщинах, и то, что будет утром.
Женька тыкался в платье. Причмокивая, искал.
Подумала: не кормила давно. Вынула холодную грудь, сунула в жадно открытый ротишко. Мальчуган сердито замотал головой. Туба поняла, что молока нет, и, охваченная острой жалостью, обеими руками исступленно стиснула пустую грудь. Словно не только молоко, кровь хотела выдавить.
— Кушай! Кушай! Не жалей мамки.
Ребенок зачмокал: молоко пошло, должно быть.
В темноте, охватившей Тубу, медленно проплыла последняя ясная мысль: скоро утро, больше кормить не придется. Потом все заслонилось продолговатым черным пятном.