Выбрать главу

Мария не смеет ответить. Она онемела. Его взгляд - это приговор. Он замечает, что в руках у нее ничего нет. Ни корзинки, ни сумки, ни даже платка, раздувшегося узлом. Она несет только себя.

Глупая девчонка. Он поражен, не может ее понять, да и, пожалуй, презирает. Но облака уже обведены пылающей каймой. Река медленней гонит свои волны, они стали шире, чем днем, водовороты на стремнине - темней и опасней. Никто сейчас не решится переправиться через реку на лодке. Безопасность сулит только паром.

Ветер овевает Йосипу лоб, но он все равно горячий. Шевельнувшаяся мысль его злит, приводит в замешательство. Трос парома устанавливает связь, пролагает путь и указывает, прямо и неопровержимо, на другой берег, на белый господский дом.

- Я не поеду, - отказывает он Марии.

- Не хочешь? - Девушку осеняет догадка. Она потрясает маленьким кошельком и радостно возглашает: - Я заплачу тебе двойную цену!

Йосип смеется, успокоенный.

- У тебя денег не хватит. Я больше не поеду.

Чего она еще ждет? Звон монет в кошельке смолкает. В ее лице доверчивость и мольба. Он становится еще более резким.

- Барин на тебя и не взглянет. Платье у тебя не шикарное, ботинки грубые. Он тебя выгонит. У него другие заботы. Я-то знаю, я каждый день его вижу.

Он пугает девушку. Минута задумчивости, и глаза ее наполняются слезами.

- Зимой барин здесь жить не станет. Он скоро тебя забудет.

Йосип плохой утешитель. Он озабочен. Все ж таки сейчас он перевезет ее через реку. Растерянность у него на лице все ширится. Он смотрит себе под ноги. А там сплошной песок, и больше ничего. Прекрасный план уходит в песок безысходной сковывающей нерешительности.

Когда Мария медленно поворачивается, чтобы уйти, Йосип во второй раз за этот вечер не может ее понять.

- Ты уходишь? - спрашивает он.

Она снова останавливается. Его это радует.

- Я тоже сейчас пойду.

- Правда?

Он начинает возиться с паромом.

- Я думаю о зиме. Будешь со мной танцевать?

Она смотрит на носки своих ботинок.

- Может быть... А теперь я хочу домой.

Немного погодя она скрывается из виду. Паромщик Йосип Пойе думает, что ей, наверно, все-таки грустно. Но зима будет веселой. Он подбирает камень и швыряет в реку. Вода удивительно мутная, и в тусклом вечернем свете на волнах не серебрятся венчики пены. Это не что иное, как серый бурливый поток, что широко и напористо разъединяет землю и означает разлуку.

Ундина уходит

О люди! О чудовища!

О чудовища по имени Ханс! По имени, которого мне вовек не забыть.

Всякий раз, когда я выходила на проталину и ветви раздвигались передо мной, прутья смахивали воду с моих плеч, а листья слизывали капли с волос, я встречала кого-нибудь из вас, кто звался Ханс.

Да, эту логику я усвоила: кто-то непременно должен зваться Ханс, все вы так зоветесь, что один, что другой, и все-таки только один. Всегда есть только один, кто носит это имя - имя, которое мне вовек не забыть, пусть я даже забуду всех вас, забуду столь же безоглядно, сколь безоглядно любила. И когда ваши поцелуи и ваше семя давным-давно будут смыты и унесены прочь всеми водами - дождями, реками, морями, это имя все еще останется здесь, оно разрастется под водою, ибо я не перестану звать: Ханс, Ханс!

О монстры с крепкими и беспокойными руками, с короткими бледными ногтями, корявыми ногтями с черной каймой, с белыми манжетами на запястьях, в разлохмаченных пуловерах, в однотипных серых костюмах, в грубых кожаных куртках и в летних рубашках навыпуск! Но дайте мне рассказать подробно, чудовища вы эдакие, и возбудить наконец презрение к вам, ибо я больше не вернусь, не откликнусь больше на ваши призывные жесты, на приглашения выпить стакан вина, куда-нибудь съездить, пойти в театр. Я не вернусь никогда, никогда не скажу больше <да>, ни <ты> не скажу, ни <да>. Всех этих слов больше не будет, и, возможно, я скажу вам почему. Ведь вопросов у вас много, и все они начинаются с <почему>. В моей жизни вопросов нет. Я люблю воду, ее прозрачную толщу, ее зеленоватый отлив, люблю безмолвные существа (и такой же безмолвной скоро буду сама!), шныряющие среди моих волос в воде, в этой справедливой воде, в этом равнодушном зеркале, которое запрещает мне видеть вас иными. Влажная граница между мной и мною...

Детей от вас у меня нет, ибо мне были неведомы вопросы, требования, предосторожность и преднамеренность, я не знала будущего и не знала, как занять место в другой жизни. Мне не нужны были денежное содержание, клятвы и уверения, а только воздух, воздух ночной, береговой, приграничный, чтобы можно было снова и снова его вдыхать для новых слов, новых поцелуев, для беспрерывного признания: Да. Да. Сделав это признание, я была обречена любить, и если в один прекрасный день освобождалась от любви, то должна была возвратиться в воду, в ту стихию, в которой никто не строит себе гнездо, не наводит над собой крышу, не натягивает тент. Не быть нигде, нигде не оставаться. Нырять, отдыхать, двигаться без усилий и однажды все вспомнить, снова всплыть на поверхность, выйти на прогалину, увидеть его и сказать <Ханс>. Начать сначала.

- Добрый вечер.

- Добрый вечер.

- Далеко ли до тебя?

- Далеко, да, далеко.

- И до меня далеко тоже.

Повторять всегда одну и ту же ошибку, ту единственную ошибку, которой ты отмечена. И что пользы потом, когда тебя омоют все воды, воды Дуная и Рейна, Тибра и Нила, светлые воды Ледовитого океана, чернильные воды горного озера и волшебных прудов? Сварливые человечьи жены точат языки и сверкают глазами, кроткие человечьи жены льют слезы в тиши, они тоже делают свое дело. Но мужчины отмалчиваются. Добродушно гладят жен, детей по голове, разворачивают газету, просматривают счета или включают радио на полную громкость и все-таки смутно улавливают пение раковин, фанфару ветра, а позднее, когда в домах погаснет свет, опять тихонько встают, открывают дверь, вслушиваются во тьму внизу, в сумрак сада, аллей и вдруг отчетливо слышат горестный звук, зов издалека, призрачную музыку: Приди! Приди! Приди хоть раз!

Вы, чудовища, с вашими женами!

Ты разве не говорил: <Это просто ад, и никто не поймет, почему я от нее не ушел>. Разве не говорил: <Моя жена, да, она чудесный человек, да, я ей нужен, она не представляет, как жить без меня>? Разве ты этого не говорил? И не смеялся и надменно не заявлял: <Никогда из-за этого не расстраиваться, не принимать близко к сердцу>? Не говорил разве: <Пусть так будет всегда, ничего другого не надо, оно не имеет значения>? Вы, чудовища, с вашими расхожими фразами, с изречениями, которые вы подхватываете у ваших жен, чтобы у вас всего было в избытке, чтобы мир был круглым. Вы, превращающие женщин в своих любовниц и жен, жен-однодневок, жен на выходные, жен на всю жизнь, и позволяете уговорить себя жениться. (Ради этого стоит, пожалуй, разок проснуться!) Вы, с вашей ревностью к женам, с вашим высокомерным снисхождением к ним и вашей тиранией, с поисками защиты у ваших жен, вы, с вашими деньгами на хозяйство и душеспасительными беседами на сон грядущий, в коих вы черпаете поддержку и сознание своей правоты перед внешним миром, вы, с вашими полубессильными, полурассеянными объятиями. Меня привело в изумление, что вы даете вашим женам деньги на продукты, и на платья, и на летние поездки, то есть вы их приглашаете (а приглашаете, значит, разумеется, платите). Вы покупаете и покупаетесь сами. Я не могу не смеяться над вами и не удивляться, Ханс, Ханс, вам, юным студентам и трудягам-рабочим, которые берут себе жен, чтобы те тоже работали, тогда вы работаете оба, каждый набирается ума на своем факультете, каждый добивается успеха на своем предприятии, и так вы делаете усилия, копите деньги и впрягаетесь в телегу будущего. Да, вы для того еще обзаводитесь женами, чтобы утвердить свое будущее, чтобы они рожали вам детей, и вы смягчаетесь, когда они, пугливые и счастливые, расхаживают вокруг с детьми в утробе. Или же вы запрещаете вашим женам иметь детей, оберегаете свой покой и устремляетесь в старость со своей нерастраченной молодостью. О, это достойно великого пробуждения! Вы, обманщики и обманутые. Не пытайтесь проделать это со мной. Со мной - нет!

Вы, с вашими музами и вьючными животными, с вашими учеными, понятливыми спутницами, которым вы предоставляете право слова... Мой смех долго колыхал воду, гортанный смех, которому вы порой с ужасом подражали в ночи. Ибо вы всегда знали, что все это и смешно и страшно и что вы сами себе хозяева, но никогда не были в ладу с собой. Так что лучше вам не вставать среди ночи, не спускаться по лестнице, не вслушиваться во тьму двора, сада, ведь это было бы не чем иным, как признанием в том, что вас легче всего на свете соблазнить жалобным стоном, манящим звуком и что вы только этого и жаждете - великого предательства. Вы никогда не были в ладу с собой. Со своими домами, со всем, что установлено. Вы втайне радовались каждому отвалившемуся кирпичу, каждому предвестию краха. Охотно допускали мысли о неудаче, о бегстве, о позоре, об одиночестве - о том, что избавило бы вас от всего существующего. Слишком охотно допускали вы это в мыслях. Когда являлась я, когда дуновение ветра давало вам знать обо мне - вы сразу вскакивали, вы понимали, что час близок, что близок позор, изгнание, погибель, непостижимое. Призыв к концу. К концу. О чудовища, я потому и любила вас, что вы понимали смысл этого призыва, вы позволяли себя звать и никогда не были в ладу с собой. А я, я разве была когда-нибудь в ладу с вами? Когда вы бывали одни, совсем одни и ваши мысли не рождали ничего путного, ничего полезного, а комнату освещала лампа, то перед вами возникала прогалина, вокруг становилось влажно и дымно и вы стояли такие потерянные, потерянные навсегда из-за открывшегося вам познания, - тогда наступало время для меня. Я могла войти, устремив на вас взгляд, который требовал: Мысли! Живи! Произнеси это вслух! Я никогда вас не понимала, а вы между тем были уверены, что вас понимает каждый третий. Я сказала: <Я тебя не понимаю, не понимаю, не могу понять!> Это длилось какое-то время, прекрасное и дивное время, когда вы были не поняты и сами не понимали, зачем существует то и это, зачем существуют границы, политика, газеты, банки, биржи, торговля и так далее, и так далее.